Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика
Шрифт:
Жилье в исторической части Старого города и Правого города котировалось высоко и давалось только членам партии, поэтому есть основание предположить, что Пентковской весьма пригодилось ее членство в ПОРП, сохранявшееся до начала восьмидесятых годов, но еще больше ей пригодился орден, которым она была награждена за заслуги по реставрации памятников культуры. Она жила здесь с середины семидесятых. Прежде они занимали с сыном и мужем, который досрочно уволился на пенсию («Яцек служил в торговом флоте».), двухкомнатную квартиру между Сопотом и Адлерсхорстом, теперь Орлово, откуда ей было далеко добираться до мастерской в центре города. Понятно, что она обратилась в свою парторганизацию. Имея многолетний партийный стаж — со времени участия во Всемирном фестивале молодежи и студентов
Через несколько лет после переезда на Хундегассе ее муж умер от белокровия. А когда Витольд, ее единственный сын, поздний ребенок, уехал в самом начале восьмидесятых годов, вскоре после введения генералом Ярузельским военного положения, на Запад, чтобы учиться в Бремене, вдова осталась совсем одна в прежде тесноватой, а теперь просторной трехкомнатной квартире; впрочем, одиночество не сделало ее несчастной.
По какому-то градостроительному капризу это здание на Хундегассе оказалось уникальным в том смысле, что у него возникла пристройка, терраса, отчего дом получился как бы сдвоенным и даже имел двойной номер: ул. Огарная, 78–79. В период военного положения нижние этажи заняло правительственное агентство «Polska Agencja Interpress», которое теперь готовилось к приватизации. Фасад террасы украшал рельеф из песчаника, изображающего Амура с амурчиками. Решке замечает: «Следовало бы позаботиться об этом жизнерадостном памятнике буржуазной культуры, который крошится и покрывается плесенью».
Квартира Пентковской находилась на четвертом этаже, в той части дома, что как бы заканчивала собою улицу, которая, как и все восточные улицы Правого города, имела ворота, в данном случае — Коровьи ворота, выходящие на Моттлау. Вид из гостиной открывал туповерхую башню Мариинской церкви и стройную башню ратуши — верхняя треть обеих башен казалась обрезанной крышами противоположных домов. Из комнаты сына, ставшей теперь ее рабочим кабинетом, была видна автострада в южной части города. Там находился прежде район Предместья, называвшийся Поггенпфуль, от которого уцелела лишь Петровская церковь. Вдова показала гостю и спальню, также выходящую окнами на юг, и ванную. А в кухне она сказала: «Как видите, живу роскошно. По нашим меркам, конечно».
Почему все-таки, черт возьми, я увязался за ними? Чего ради преследую? Что я потерял на том кладбище или в квартире на Хундегассе? Какое мне дело до досужих умозаключений постороннего человека? Может, разгадка в том, что вдова…
Вслед за описанием трехкомнатной квартиры Решке вновь вспоминает глаза Александры: «Под сенью кладбищенских кущ они из голубых превратились в ясно-синие, причем синева еще и оттенялась начерненными тушью (по-моему, чересчур сильно) ресницами, которые густыми стрелками обрамляли нижние и верхние веки. А когда она смеется, делаются заметными тоненькие морщинки в уголках глаз…» Лишь после этого Решке воспроизводит то, что сообщил ей о собственной квартире: «С тех пор, как от рака умерла моя жена, а дочери зажили самостоятельно, я тоже целиком занимаю довольно большую трехкомнатную квартиру (которая практически вся обставлена как рабочий кабинет) в невзрачной новостройке с далеко не импозантным видом на индустриальный ландшафт, разбавленный, правда, немалым количеством зеленых насаждений».
Здесь сравнение жилищных условий между Западом и Востоком было прервано ворвавшимся в кухню долгим и надрывно-трагическим перезвоном колоколов с ратушной башни, который еще не раз будет прерывать их беседу. Когда отзвучал последний удар, вдова сказала: «Громковато, конечно. Но можно привыкнуть».
Из дневника мне известно, что прежде чем Решке принялся за петрушку, Александра повязала ему передник. Сама же она взялась чистить четверку пузатых, с большими шляпками, белых грибов, ножки которых не были ни деревянистыми, ни червивыми. Потому и отходов оказалось совсем мало,
Разнесшийся по кухне запах жарящихся грибов побудил обоих к попыткам описать его. По дневнику неясно, кто из них рискнул назвать грибной дух «возбуждающим». Ему, во всяком случае, белые грибы часто напоминают детство, саскошинские леса, куда он хаживал с бабкой по материнской линии собирать лисички. «Подобные воспоминания острее любого грибного блюда в итальянском ресторане; вот в Болонье, когда я там был последний раз с женой…»
Вздохнув, она сказала, что, к сожалению, не бывала в Италии, зато ей довелось изрядно поработать в Западной Германии и Бельгии: «Польские реставраторы зарабатывают валюту для казны. Их экспортируют, вроде польских гусей. Была я в Трире, Кельне и Антверпене…»
«Иногда кухня становится мастерской», — пишет Решке и отмечает на кухонных полочках множество баночек, скляночек и всевозможных инструментов. Аромат жареных грибов быстро забил и запах олифы, и запах ее духов.
Поставив картошку вариться, вдова растопила на горячей сковородке кубик сливочного масла, порезала туда небольшими кусочками грибы, и оставила их жариться на среднем огне. Вдовец попробовал научиться правильно выговаривать по-польски «масло». Стоя у плиты, она снова закурила, это ему опять не понравилось. Особой записи в дневнике удостоился тот факт, что очки понадобились не только ему, чтобы чистить картошку, но и ей, когда она занималась грибами: «Дома она носит очки на плетеном шелковом шнурке». Вижу, как он открывает футляр, достает свои очки, потом снимает, складывает и прячет обратно в солидный старомодный футляр. Ее очки обращают на себя внимание броской оправой, дорогой, отделанной стразом: «Побаловала себя подарком в Антверпене!» Его круглые очки в роговой ореховой оправе придают ему весьма ученый вид. Оба снимают очки одновременно. Позднее, сильно забегая вперед и датируя запись самым концом века, он жалуется: «Почти совсем ослеп, не могу ходить без трости…»
Поначалу вдова выбрала для ужина кухонный стол, покрытый клеенкой: «Давайте останемся здесь! На кухне уютнее», — но потом все же предпочла гостиную. Мебель шестидесятых годов, кое-что из обстановки в «крестьянском стиле». На стенах в рамках репродукции старых фламандцев, но также и «Христос въезжает в Брюссель» загадочного Энсора. На чертежной доске фотографии: трирские Черные ворота, антверпенская ратуша и дома цеховых собраний. В стеллажах среди детективов и послевоенных польских романов выделяются толстые справочники по морскому делу. В шкафу за стеклом другие фотографии: покойный муж в морской форме, он же с женой на сопотском пирсе, мать и сын перед замковой церковью в Оливе («Мать улыбается, — пишет Решке, — в глазах у нее сияют звездочки, зато сын хмур и замкнут, а на лице офицера портовой службы торгового флота равнодушная мина»).
— Видите, каким высоким был муж, — сказала Пентковская, расставляя тарелки, от которых поднимался парок. — Почти на две головы выше меня.
Вдовец засмотрелся на фотографию с пирсом.
— Ну, хватит. Давайте есть. А то все остынет.
Они сидели напротив. На столе стояла бутылка красного болгарского вина. Вдова добавила в грибы сметаны, поперчила, а разварившуюся картошку заправила нарезанной петрушкой. Наполняя бокалы, Решке пролил вино. Вдова рассмеялась. Красное пятно присыпали солью. Вновь раздался то ли трагический, то ли героический перезвон электронных курантов с ратушной башни.
— Это мелодия на знаменитые стихи Марии Конопницкой, — объяснила вдова. — Мы не оставим той земли, которой рождены…
Грибы следовало доесть без остатка. Лишь после поданного в маленьких чашечках кофе, очень густого, как его любят поляки, курильщица и некурящий вернулись к разговору, который велся на кладбище.
Поначалу вновь пошли школьные истории. Преобладали виленские воспоминания. «В лицее нам учиться не разрешалось. Обеих моих подруг забрали. А у папы отняли сахароварный заводик…»