Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
А вот Шридде, тридцатилетний здоровяк и, благодаря постоянной работе, силач, как только выздоровел, сразу стал распространять листовки с призывами вздернуть мучителей — графов Лейнинген-Вестербург — по французскому образцу — на фонарь. Для Форстера так навсегда и осталось загадкой, почему этот человек, не умевший ни читать, ни писать, вздумал рисковать жизнью, промышляя именно этим — ведь за распространение революционных прокламаций ему грозила смерть.
Он рылся в ящиках старого, уже поточенного червями секретера. Болезнь снова дала о себе знать резкой судорогой в груди, что-то словно обожгло его изнутри. Нашел опиум. Но принять сразу, не посоветовавшись с Кернером, не решился. Может, достаточно было бы и хины. Чтобы сбить лихорадку. Он чувствовал, как пылает лоб.
Ведекинд всегда курировал его прежде. Как врач он часто признавался ему, что настолько переживает за своих пациентов, что по ночам его мучают кошмары. Вот такие же кошмары — за своих пациентов — стали мучать по ночам и Форстера, когда являлись ему во сне люди типа Шридде, когда он слышал их голоса, жалобы, проклятья.
Все реже задерживался он в своем домашнем кабинете или тем более в библиотеке университета. Его тянуло туда, к ним, в хижины и мастерские, на виноградники и рудники.
В самом
39
Заведомо, прежде всего, изначально (лат.).
Однако назад к рейнским делам! Графы из Гунтерсблума, узнал он позднее, запрещая обручение Шридде и Тины, лишь мстили за то, что самая красивая девушка из их услужения, забеременев, сорвала им привычную «охоту на мышек», как называли они свои сладострастные развлечения. История, будто списанная у Вагнера, Лейзевица, Ленца [40] или какого-нибудь другого из новейших поэтов, настолько она казалась невероятной.
И все же он попытался вжиться в ситуацию этих двух несчастных людей и нашел, что должен был сделать это гораздо раньше. Многое открылось бы ему и оказалось бы бесценным для него не только как для ученого, исследующего жизнь своих земляков. Поденщик и служанка. Беднейшие из бедных. Дичь, дешевая добыча для дворян и их подручных, проповедующих с помощью подкупленных апостолов, что все различия между людьми естественного происхождения, что одни рождены повелевать и управлять, а другие, большая часть, подчиняться. Диво ли, что эти люди, затравленные и загнанные, находят вполне справедливым перевернуть весь мир вверх тормашками и с революционными песнями на устах да оружием в руках прогнать своих господ и мучителей? Каково было бы оказаться ему с семьей на их месте? Чтобы Розочка и Клер по графскому произволу росли как ублюдки? Даже невозможно себе представить! И все же он вполне отдавал себе отчет в том, что может вжиться в ужасное положение униженных и оскорбленных умом, но не чувствами. Слишком уж иную жизнь он вел, сохраняя как ученый и писатель известную степень свободы, хотя и лишь благодаря своей позиции меж двух социальных групп, борющихся друг с другом. Для него теперь важно было на всю свою дальнейшую жизнь определить, на чьей стороне он хотел бы сражаться.
40
Вагнер, Лейзевиц, Ленц. — Генрих Леопольд Вагнер (1747–1779), Иоганн Антон Лейзевиц (1752–1806), Якоб Михаэль Рейнхольд Ленц (1751–1806) — писатели «Бури и натиска», обличавшие в своих драмах пороки феодальной Германии.
Да, он жил по-иному… И по-иному любил? При этой мысли подстегиваемое лихорадкой воображение опять переносило его в Травер. Снова вставали над ним отвесные, готовые, кажется, вот-вот обвалиться горы. Символом мрачной угрозы всплывала в памяти гостиница.
Но потом картинки воспоминаний окрашивались в тона более светлые, так что даже суровые контуры юрского массива начинали расплываться в мягкой, переливчатой дымке. Четким и резко очерченным оставалось одно только здание. На приземистом фундаменте, с четырьмя колоннами, возносящими кверху остроугольную крышу. С тремя часто переплетенными окошками внизу и двумя — наверху. Охрой
Форстер, как только заметил этот шпрух, принял его за доброе предзнаменованье, настолько поразило его это немецкое приветствие, представшее посреди французской Швейцарии.
Но он ошибся. Тереза и он. Несчастливая звезда, всегда, видимо, стоявшая над их браком, вступила в свои права. Девственность? Не встречалась ему никогда в жизни. То ли Мейер, то ли Ружмон, но кто-то опередил его и сорвал сей цветок. Изведавший приключений юноша, после дальних странствий по Южным морям, где он кое-чего поднабрался у закаленных в схватках с сифилисом матросов и у томных, шоколадного цвета аборигенок, он и не спрашивал об этом, да, пожалуй — можно ли так сказать? — не придавал этому значения. Лишь позднее зародились и стали разъедать душу сомнения, появилось чутье обманутого мужчины, нахлынула ревность. Чопорная, по-христиански морализующая Европа снова завладела им. Он стал прислушиваться к разговорам о том, что требуется от мужчины и от женщины, особенно от нее, при вступлении в брак. Боролся с собой — ведь он думал иначе. Кроме того, вкусившие плодов просвещения дочки гёттингенских профессоров — что Тереза, что Каролина — думали также иначе. А вот Шридде и Тина… Между ними была, казалось, полная ясность, ясность света, хоть и скудно падающего в их каморку, но тем более драгоценного. Как бы он хотел сравняться с ними в этом отношении!
Бог мой, что выделывает эта проклятая лихорадка. Она так и подстегивает его мысли, навязывая мучительнейшие фантазии. То представится ему Тереза, то Каролина, то обе сразу в каком-то голом сплетении… «Цветов ли весны, плодов ли осенних взжелаю, того ль, что цветет иль что насыщенье дает, жажду ль постичь небо и землю в сращеньи — должен Сакунталой звать тебя, в этом имени — все…»
Георг, не дай возобладать хаосу! Кернер, помоги! — выдохнул он со стоном.
Юный шваб, однако, продолжал сладко храпеть.
На другое утро, после немилосердных страданий ночи, которую провел подле него, стеная о попранной своей родине и громко вопия Малишевский, он все же не выдержал, открыл флакон с опиумом. Высыпал щепоть коричневого порошка в стакан с водой и выпил. Вскоре наступило успокоение. Судороги в груди прекратились. Придвинувшись вплотную к камину с подставкой на коленях, он смог снова писать.
Тереза боялась только последствий, ослабления его престижа в образованных кругах немецкого общества и возможного еще большего оскудения их семейного бюджета. Она всякий раз остерегала его от решительных шагов, хотя, как правило, с запозданием. Каролина, напротив, пустилась плясать карманьолу, как только французские войска вступили в город. Тут же дала свободу своим черным вьющимся волосам. Она призывала его быть тем, кем он хотел быть. На вас, Жорж, смотрят все. И коли не подадите им знака вы, то кому же решиться на это.
Шридде, долго скрывавшийся в разных укромных местах от Оппенгейма до Нирштейна, был все же арестован своими преследователями. Целая гусарская рота, призванная графом и столовавшаяся у него на дворе, пустилась на розыски Шридде и его товарищей, объявленных агентами Франции. И разыскали. Тину бросили на солому в конюшне и изнасиловали всей командой, ее полуслепого отца избили до крови — за то, что они не захотели выдать, где скрывается Шридде. Форстера мучила совесть. Он горько раскаивался в том, что не последовал совету Ведекинда и не укрыл беглеца в своем доме, где его наверняка не стали бы искать. Он последовал совету Терезы, нет, не совету, а заклинаниям с истерическими слезами и стоянием на коленях. Но рудники он все же посетил. Посмотрел, как там надрываются рабочие. Сначала отламывают кирками и ломами бесформенные глыбы скал, которые с грохотом скатываются в долину, потом вручную, молотом и зубилами высекают из этих скал ровные плитки — в этой работе им помогают и дети, например старший сын Шридде, мальчик неполных десяти лет. Многие из них страдают хроническим кашлем, задыхаются и харкают кровью. Пыль, которой вынуждены они дышать, заполонила легкие. Норма их непрерывно повышалась, а платили им находившиеся на службе у графов мастера — с тех пор как всех рабочих подозревали в пособничестве Шридде — все меньше и меньше.
Потом Форстер снова его увидел. После того, как Майнц заняли французы. Ворота узилищ распахнулись, и заключенные вышли на свободу. Петер Шридде походил теперь на свою тень. Он избежал виселицы и, по понятиям Форстера, должен был бы вернуться сильным и отважным, как Прометей. Однако неукротимый дух его и несгибаемая сила, казалось, навеки иссякли, гордый дух был сломлен. Его пытали в подвалах, чтобы вырвать имена единомышленников. Но ничего — ни слова, ни стона, ни проклятья не пропустили наружу его плотно стиснутые зубы. А вот теперь он смотрел на все вялыми, равнодушными глазами. Освободители его о чем-то спрашивали, но он не отвечал. Тело его будто высохло, когда-то геркулесовая фигура превратилась в скелет. Длинные, спутавшиеся волосы и густая, кишащая вшами борода изменили его облик до неузнаваемости; в тех местах, где еще недавно были кандалы и цепи, зияли кровоточащие раны, в которых кишели черви.
Форстер впился глазами в этого человека с ужасом, содроганием и жалостью, но долго не выдержал и вынужден был отвернуться. Попросив Ведекинда взять его под свое врачебное покровительство, он затем предложил Шридде занять после выздоровления место в майнцском якобинском клубе.
Наконец Шридде пошевелил губами. С большим трудом он выдавил из себя: «Что… с… Тиной?»
Не с тех ли пор… Да, пожалуй, с этого мгновенья Форстер знал, что ему делать, чтобы оправдать возложенные на него надежды. Основать республику. Это прежде всего. Провозгласить свободное государство посреди этого множества мелких княжеств и государств, кишащих — как ему теперь казалось — в мощной бороде народа подобно насекомым-паразитам. Германии все одно больше не было, а если и была, то истекала гноем, копившимся в сотнях ее нарывов. Надо штурмом взять эти крепости насилия и подавления! Мир хижинам — война дворцам! Во имя Шридде и ему подобных… Они будут избавлены от нищеты и смогут шагнуть в более человечное будущее только в том случае, если будут созданы условия общественной жизни, предуказанные французами. А если это творение, республика, рассчитывает продержаться, то она должна прибегнуть к защите французского оружия.