Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Но он хотел жить. Должен был жить. Терпение, только терпение! Так он говорил себе и другим. Только бы продержаться эту зиму. Потом будет легче. Может, боли и бессонница останутся, но опасность минует.
Начиная с лета Каролина писала ему из Луки, деревни под Альтенбургом. В ноябре она разрешилась сыном, отцом которого был некий Крансе, молоденький лейтенантик, адъютант генерала Дуаре. Он вспомнил его. Год назад они были с Каролиной в гостях у Форстера. Та настаивала, чтобы он не прекращал свои приемные «чайные» часы и хотя бы на рождество собрал гостей. Через неделю, в новогоднюю ночь, перед дворцом бежавшего курфюрста, и котором Кюстин устроил бал для немецких якобинцев и французских офицеров, был разожжен огромный костер, в котором население жгло обширный архив из бумаг и актов, кои скрепляли их закрепощение. Кругом был пьяный гвалт. Он, Форстер, выпил мало. До самых последних часов уходящего года он все еще работал над своей речью, которую хотел произнести
Небо стало голубым и холодным, вытряхнув вчера весь свой снежный запас на землю, укутанную теперь пухлыми хлопьями. Площадь была черным-черна от народа. Тысячи мужчин и женщин. От их горячего дыхания, казалось, таял снег, капало с крыш соборов и домов. Маленьким и невзрачным казалось только дерево свободы, посаженное на площади еще осенью. Оно простерло в холодном воздухе свои голые ветви, как паутину. Не слишком-то удачный символ, подумалось ему. Красная фригийская шапочка па макушке дерева уже полиняла и грозила вот-вот свалиться. Но толпу это мало смущало. Кто-то предложил посадить новое, и вот уже откуда-то взялся могучий дуб, грозно возвысившийся над площадью. Да здравствует свобода! Да здравствует народ! Да здравствует республика! Мощное эхо перекатывалось по площади. Когда же запылал костер, в него полетели дворянские грамоты и свидетельства о привилегиях, а вслед за ними и сама имперская конституция.
Отсалютовали пушки. Загремела музыка. Толпа пела «Са ира» и «Марсельезу», новый революционный гимн. Костер горел до позднего вечера. Как на каком-нибудь развеселом карнавале, французы и немцы братались до поздней ночи и танцевали карманьолу.
Танцевала и Каролина вместе со всеми.
Она была на редкость оживлена и раскованна. В свои темные волосы вплела трехцветные банты. Он отвел ее домой, она повисла на нем. Когда же он привел ее в спальню, которую ей завещала Тереза, она закрыла дверь изнутри, а ключ спрятала в постели. Тут только он заметил, что, как ни была она пьяна, цель свою из головы не выпускала. Зардевшись, как пунцовый мак, она раздевалась перед ним. Без преувеличенного стыда, будто само собой разумеется. Сегодня — видимо, по какой-то ассоциации — ему вспомнилось, как бонвиван Гёте признался однажды в том, что совершенно нагую женщину он увидел только в тридцать пять лет, и было это где-то в Швейцарии, где он специально заплатил за это удовольствие.
После напряжения последних дней ему было как-то не до этого… Но он был мужчина и изголодался не меньше, чем она.
Потом он все же нашел, что лучше было этого не делать. Может быть, он недооценил Каролину, хотел ее только использовать, не спрашивая о том, что заставило ее удовлетворить свою страсть именно с ним.
Ревность к Терезе вряд ли могла быть причиной. Жорж, призналась она, я ни о ком не мечтала столько, как о тебе, — со дня нашей первой встречи, ты помнишь? Мне тогда было пятнадцать. Ты еще накинул мне на плечи какую-то ткань, привезенную с Гаити. И с тех пор я никого не любила, кроме тебя, ни о ком не думала, только о тебе, — а ты так мало обращал на меня внимания…
Почему он не соединился с ней? Он не сомневался, что она-то последовала бы за ним и в Париж. Майнц, революция, первая немецкая республика… Ему было не до того. Он работал как вол, день и ночь. Она помогала. Она не бежала, как Тереза. Слушала наброски его статей и речей. Переписывала его рукописи. Ей страшно хотелось быть для него всем, значить для него все. А он? Как он к ней относился? И в конце концов — это случилось в феврале — она сошлась с лейтенантом Крансе.
Прошлогоднее рождество. В его доме. Он сам и познакомил их.
Форстер позвал Тадеуша.
Грудь опять теснило. Он не мог пошевельнуться. Тадеуш!
Он неподвижно смотрел на канделябры в своей комнате и вдруг увидел своих детей, как они сидят при свечах, в Вильне или Майнце, около елки. Что-то они поделывают сейчас, в своем далеке, без него? Еще год назад, когда они были в Страсбурге, он просил Каролину купить и послать им игрушек к Новому году. А о ее дочке от брака с Бёмером он даже не вспомнил. Он относился к Каролине как к своего рода домработнице, оставленной ему Терезой.
Вошел Тадеуш, он уже забыл, зачем позвал его. Поправить подушки? Заварить чай? Не стал просить ни о том, ни о другом, а попросил съездить на Ля Виллетт и привезти заказанные там сапоги.
Пусть это будет подарком, подумал он, подарком мне самому, чтобы я не промочил ноги, когда снова выйду куда-нибудь…
Картина эта приобретала в его горячечном сознании чудовищные масштабы — вот он, нет, уже не он, а кто-то другой в его образе шагает исполинскими шагами по миру, а на ногах — новые сапоги. Как Свифтов Гулливер в стране лилипутов. Под ним, где-то далеко внизу, тянулись ущелья и горы, холмы и равнины. Весь, до боли знакомый, горный массив Юры превратился в крохотный бугорок, который он мог поднять
Не завладевала ли эта космическая пустота и им самим?
Найдет ли он когда-нибудь в своей жизни еще кусочек золота?
Вильгельмину, любимую свою сестру, он в последний раз видел, когда был в Галле. Сколько же прошло с тех пор? Пять лет. То есть еще до штурма Бастилии, когда Европа лежала в цепях, а короли и князья могли не опасаться за прочность своих тронов. Вскоре после отъезда из Галле карета их перевернулась, он очутился в канаве и с трудом выбрался из-под обломков. Вильгельмина к тому времени давно уже была женой Шпренгеля, профессора истории и географии. Но за шитьем по-прежнему надевала золотой наперсток, тот самый. Он, признавалась Вильгельмина, будто сохранился из какой-то детской сказки, был чем-то вроде золушкиной туфельки или белоснежкиного зеркальца. Но почему же и Вильгельмина ни разу не написала ему, не заверила, что она не заодно с проклявшим его отцом?
Тесть, обожествлявший монархию, по-прусски обругал его во всеуслышание. Обвинил в недостатке ума и проницательности. Сослался на более чуткого Шиллера, бывшего некогда почетным гражданином Французской республики — это когда еще легко было с ней заигрывать, — а теперь называвшего ее госпожой Люцифер. То была и кличка Каролины, маленькой, темпераментной, это правда, женщины, но вовсе не способной на какое-либо дьявольское злодейство. Ее травили так, будто она, а не Тереза была его женой. Подруга моя, приветствую тебя, где бы ты ни была теперь. Они втоптали тебя в грязь, потому что, жалкие душонки, должны были найти хоть какое-то объяснение его решению. И что же им еще оставалось, как не рыться в чужом белье?
А он шагал и шагал — шагами великана.
Пусть клевещут. Пусть забрасывают грязью друзей. Каролина, если уж воздать каждому по справедливости, помогла ему в самый важный и ответственный период его жизни, Тереза — предала его. Гейне, пойми же это наконец! Во время свадебного путешествия на пути в Вильну они остановились у родителей в Галле, в частности и затем, чтобы он мог защитить магистерскую диссертацию в тамошнем университете. В доме на Штейнштрассе, под мощной, круто вздымавшейся кверху крышей они в течение целой недели были долгожданными и желанными гостями. Жена его всем понравилась. Их обоих баловала вся семья. Отец не мог нахвалиться выбором своего сына, а матушка особенно была рада, что он, проплыв по сотням морей в обоих полушариях, наконец-то завернул в брачную гавань. Дни были счастливые, что правда, то правда.