Вся королевская рать
Шрифт:
Челюсти жевали, и Люси сидела с блаженным видом человека, выполнившего свое предназначение.
Едва я успел проглотить последнюю ложку шоколадного мороженого, которую мне пришлось заталкивать в себя, точно цементный раствор в яму для столба, как Хозяин, едок столь же мощный, сколь и методичный, дожевал последний кусок, поднял голову, утер салфеткой подбородок и сказал:
– Так, а теперь Рафинад и мы с Джеком поедем прокатиться по шоссе.
Люси Старк бросила на Хозяина быстрый взгляд, потом отвернулась и поправила на столе солонку. Сначала вам могло показаться, что это самый обычный взгляд, каким награждают мужа, когда, отвалившись от ужина, он объявляет о своем намерении сбегать в город прогуляться. Но потом вы понимали, что это не так. В нем не было
Дед же поднял глаза на Хозяина и сказал:
– А я-то думал… я думал, ты заночуешь здесь.
И догадаться, что он имел в виду, было гораздо легче. Сын приезжает домой, и родитель расставляет свои сети. Старику – или старухе – нечего сказать сыну. Им и надо всего-навсего, чтобы ребенок посидел час-другой в кресле да лег с ними спать под одной крышей. Это не любовь. Я не утверждаю, что нет такой вещи, как любовь. Я просто говорю о том, что отличается от любви, но иногда пользуется ее именем. Вполне может статься, что без того, о чем я говорю, вообще бы не было никакой любви. Но само по себе это не любовь. Это в крови человека. Тяга к родной крови – это всем предопределено. Она и отличает человека от довольной твари. Когда вы рождаетесь, ваши отец и мать что-то теряют и лезут из кожи вон, чтобы это вернуть, а это и есть вы. Они знают, что всего им не вернуть, но постараются вернуть кусок побольше. И возвращение в лоно семьи, с обедом под кленами, очень похоже на ныряние в бассейн к осьминогам. По крайней мере так я сказал бы в тот вечер. И вот дед Старк двинул кадыком, поднял пасмурные старые голубые глаза на Хозяина, который был плотью от плоти его, хотя вы никогда бы этого не угадали, и закинул сеть. Но сеть вернулась пустой. По крайней мере без Вилли.
– Нет, – сказал Хозяин, – надо двигаться.
– Я-то думал, – начал старик, но сдался и затих. – Ну, коли дела…
– Какие там дела, – сказал Хозяин. – Так, забава. Я, во всяком случае, намерен позабавиться. – Он рассмеялся, встал из-за стола, звучно чмокнул Люси в левую щеку, хлопнул сына по плечу с той неловкостью, с какой все отцы хлопают сыновей по плечу (словно извиняются за что-то, а впрочем, всякому, кто хлопнул по плечу Тома, лучше было извиниться, потому что мальчишка был заносчивый и даже головы не повернул, когда Хозяин его хлопнул).
Затем Хозяин сказал:
– Вы ложитесь, не ждите нас, – и направился к двери. Мы с Рафинадом пошли за ним. До сих пор я и не подозревал, что хочу прокатиться. Но Хозяин редко предупреждал о чем-нибудь заранее. И я достаточно хорошо его знал, чтобы не удивляться.
Когда я подошел к «кадиллаку», Хозяин уже сидел впереди на своем месте. Я влез на заднее сиденье, мысленно готовясь к тому, как меня начнет швырять из стороны в сторону на поворотах. Рафинад заполз к себе под руль, нажал на стартер и заухал: «Хку-хку-хку», как неясыть ночью на болотах. Если бы ему хватило времени и слюны, он спросил бы: «Куда?» Но Хозяин не стал дожидаться. Он сказал:
– В Берденс-Лендинг.
Значит, вот что. Берденс-Лендинг. Мог бы и сам догадаться.
Берденс-Лендинг лежит в ста тридцати милях от Мейзон-Сити, к юго-западу. Если умножить сто тридцать на два, получится двести шестьдесят миль. Было часов девять, светили звезды, в низинах стлался туман. Один бог знает, когда мы ляжем слать и во сколько встанем завтра, чтобы, плотно позавтракав, ехать назад, в столицу.
Я откинулся на спинку и закрыл глаза. Гравий стучал под крыльями, потом перестал, машина накренилась, вместе с ней накренился я, и это означало, что мы снова на шоссе и сейчас дадим ходу.
Мы помчимся по бетону, белеющему под звездами среди перелесков и темных полей, залитых туманом. В стороне от дороги вдруг возникнет сарай, торчащий из тумана, как дом из воды, когда река прорывает дамбу. Покажется
Но я не стоял в поле среди мглы, мгла не текла вокруг моих колен, и в голове моей не тикало ночное безмолвие. Я сидел в машине и ехал в Берденс-Лендинг, названный так по имени людей, от которых и я получил свое имя, – в Берденс-Лендинг, где я родился и вырос.
Мы будем ехать среди полей до самого города. Потом вдоль дороги встанут деревья, а под ними – дома, в которых гаснут окна, потом мы вылетим на главную улицу с ярко освещенным входом в кино, где жуки врезаются в лампочки, летят рикошетом на тротуар и хрустят под ногами прохожих. Люди у пивной проводят взглядом громоздкий черный призрак, один из них плюнет на бетон и скажет:
– Сволочь, тоже мне шишка на ровном месте. – И ему захочется сидеть в черной большой машине, большой, как катафалк, и мягкой, как мамина грудь, дышащей без хрипа на скорости семьдесят пять миль, и катить куда-то в темноту. Что же, я и катил куда-то. Я катил на родину, в Берденс-Лендинг.
Мы въедем в город по новому приморскому бульвару. Соленый воздух отдает там рыбным печальным, нежным и чистым запахом отмелей. Мы приедем, наверно, в полночь, когда три квартала деловой части города погружены в темноту. За этими кварталами идут маленькие домишки, а за ними, у залива, – другие дома, обсаженные магнолиями и дубами; их белые стены мерцают в темноте под деревьями, и зеленые жалюзи на окнах кажутся черными дырами. В комнатах спят люди, укрывшись только простыней. В одной из этих комнат за зелеными жалюзи родился я. В одной из них, в ночной рубанке, отороченной кружевом, спит моя мать; лицо у нее гладкое, как у девушки, и лишь морщинки в углах глаз и рта, которых все равно не видно в темноте, да лежащая на простыне хрупкая, сухая рука с крашеными ногтями выдают ее возраст. Там же спит и Теодор Марел, и тихое аденоидное посапывание льется из-под его золотистых усов. Но все это законно – мать замужем за Теодором Марелом, который намного моложе ее, у которого золотистые волосы курчавятся на круглой голове, как сливочная помадка, и который доводится мне отчимом. Ладно, он у меня не первый отчим.
А дальше, под своими собственными дубами и магнолиями, стоит дом Стентонов, запертый и пустой, потому что Анна и Адам давно выросли, живут в городе и больше не ездят со мной на рыбалку, а сам старик умер. Еще дальше, где опять начинаются поля, стоит дом судьи Ирвина. Мы не остановимся, пока туда не приедем. Мы нанесем судье небольшой визит.
– Хозяин, – сказал я.
Он обернулся, и я увидел тяжелые очертания его головы на фоне ярко освещенного бетона.
– Что ты собираешься ему сказать? – спросил я.
– Этого никогда не знаешь заранее, – ответил он. – Я, может, вообще ничего не скажу. Черт его знает, может, мне и нечего ему говорить. Я только хочу на него поглядеть как следует.
– Судью на испуг не возьмешь.
Нет, не возьмешь его на испуг, подумал я, вспоминая прямую спину человека, который, соскочив с седла, забрасывал поводья на стентоновский забор и шагал по ракушечной аллее с панамой в руке, – его крючковатый нос, высокий череп с жесткой темно-рыжей гривой и глаза, желтые, ясные, твердые, как топазы. Правда, с той поры минуло почти двадцать лет, и спина у него, наверное, не такая прямая, как раньше (перемена происходит так медленно, что ее не замечаешь), и глаза, наверное, помутнели, но я не верил, что судью можно взять на испуг. В чем, в чем, а в этом я мог поручиться: он не струсит. И если бы я оказался неправ, меня бы это огорчило.