Вся моя надежда
Шрифт:
Но не становилось легче. Случалось, по ночам он неожиданно вскакивал и, как в горячечном бреду, начинал собирать рюкзак. А под утро отходил и, стыдясь самого себя, старался забыть про эти кошмарные ночные сборы. Так в лихорадке и сомнениях прошло еще несколько ночей, пока однажды он твердо не сказал себе: в конце концов ему только двадцать два, и неизвестность, которой он все время так панически страшится, тоже имеет свои привлекательные стороны. Эксперименты тем и трудны, что не всегда удаются. Верно. Но из этого вовсе не следует, что тот, который затеял с собою он сам, непременно должен кончиться неудачей.
И девять вагончиков, подобно маленькому, затерянному в степном океане островку, несли его в неизвестность. Он вдруг обрел в себе то счастливое качество характера, когда
— Кондрашов, а тебе письмо. Никто и думать не думал.
Хоздесятница была в городке распорядительницей кассы, почты и всего складского хозяйства, в котором, между прочим, хранилось много отменных, для степняков весьма небезразличных вещей. Кирилл уже знал: не угоди ей, и ты будешь ходить весь «безразмерный», то есть в хлябающих сапогах, и роба будет тебе старая, с чужого плеча, хотя и вычищенная. Все старались быть с ней в хороших отношениях. Проявлялось это прежде всего в том, что каждый норовил угостить ее сигаретой. Матрена улыбалась и не брала, поскольку курила только ментоловые, которых не было даже в райцентре и которые доставать могла только она сама, выезжая по служебным надобностям в города Джезказган или Кустанай.
По утрам она заходила в вагончик, передавала распоряжения прораба: кому на какие работы собираться и какой прихватить инструмент. Степь понемногу просыхала, подвозились материалы к площадке, и строители пока занимались тем, что готовились к выезду на трассу.
Слушая хоздесятницу, Кирилл словно бы заглядывал ей в рот: вот сейчас она закончит разнарядку, улыбнется, опустит руку в карман, вынет и подаст письмо. Но дело всякий раз так разнарядкой и кончалось. Выкурив сигарету, хозяйственница покидала вагончик, и это означало, что те, кто не верил в Кириллову затею с письмами, оказывались правыми, а он сам — неправ.
Писал он вечерами, когда вагончик погружался в сон. Ночник ему заменяла лампа-переноска, направленная Николаем Герматкой якобы для чтения книг. Читать же на первых порах у него не было сил. Он засыпал тотчас же, как только касался головой подушки. Но стоило ему приняться за письмо, как усталость отступала и, так сочиняя, он просиживал далеко за полночь.
Смысл всех его писем заключался в том, что в человека надо верить. И что без этой главной веры вообще жить трудно. Он писал, что Пастухов самой жизнью поставлен перед выбором: либо стать человеком, либо потерять себя окончательно. Главное сейчас для него — семья. Без семьи, без нее, Тони, и сына ему просто не выкарабкаться. И если в ней, Тоне, еще не все перегорело и хоть какая-то частица чувства к Пастухову осталась, если даже просто как воспоминание о том, хотя и недолгом, но все же бывшем в их жизни счастье, то пусть она бережет в себе эту маленькую искру воспоминания и не даст ей погаснуть. Пастухов, который все еще остается ее мужем, ощущает как никогда в себе потребность семейного очага и хотя бы самого малого тепла и прощения. Он, Кирилл, понимает, как все это непросто. И он не стал бы обо всем этом писать, если бы речь не шла о судьбе человека. Но именно поэтому он так настойчив (да простится ему это) в своих письмах. Пастухов же пить совсем бросил. И он, Кирилл, постарается, чтобы это в нем закрепилось. Но что она, Тоня, должна приехать и во всем сама убедиться. Или хотя бы на первых порах — ответить. Потому что ничто так не питает в человеке уверенность в себе, в своих силах, как надежда. И что без надежды все может кончиться очень плохо.
Временами его брало сомнение: имеет ли право он, сам только что получивший от жизни затрещину, боль от которой пройдет нескоро, имеет ли он право вмешиваться в чужую жизнь, лечить чей-то застарелый семейный недуг? Терзало это его немало. Но стоило ему только
И тем не менее ответа от жены Пастухова не приходило. Над ним даже начали посмеиваться:
— Ну как, писатель, пишешь? Давай, давай…
На подтрунивания Кирилл старался не обращать внимания. «Положительность» Пастухова в каждом новом письме неудержимо росла, и вскоре он уже представал в них, как человек уважительный, только очень страдающий от своей семейной неустроенности. Во второй своей части это было ближе к правде. Пастухов хоть и не очень верил в писанину, но какая-то надежда в нем действительно теплилась. Он стал более сдержанным и осмотрительным. Обращался даже к Степану Гуряеву с просьбой, чтоб тот посадил его за руль. Но Гуряев не соглашался, Видно, выжидал, как дальше развернутся события, а может, просто не очень верил ему. И от этого Пастухов с еще большим нетерпением ждал писем, хотя на людях это свое нетерпение никак не проявлял, а больше того, бравировал неверием в Кириллову затею, чем и подкреплял общее скептическое к нему отношение.
— А эти письма, — говорил Пастухов, — писателю забава…
Так совершенно неожиданно жизнь Кирилла забилась в этом эпистолярном круговороте с ожиданиями ответа, с надеждой, что рано или поздно все еще будут раскаиваться в своем неверии.
7
Одним прекрасным утром теплая, с ярким и щедрым солнцем, с пахучей свежестью ветра ворвалась в открытое окно вагончика весна. Зеленая трава, затопившая двор городка, была вся в мелких каплях, оставшихся от предрассветного дождя. Он был легкий, бесшумный, нежный, каким обычно и бывает первый по-настоящему весенний дождь. Хоздесятница вынесла и поставила под грибок старенький, видавший виды радиоприемник. И теперь он надрывался на всю округу. Помимо всего прочего, это, по-видимому, означало и то, что весна пришла в степь окончательно и бесповоротно.
Это утро было прекрасно еще и тем, что громко, будто пробудившись от зимней спячки, скрежетали тросы, ревели моторы, лязгали массивными крюками стропы тягачей, ухали сопла битумовозов, пожирая синий воздух, визжала, будто резвилась в свое удовольствие, электропила. Городок собирался на трассу, и потому все суетились, спешили. Суета эта была приятна легкостью движений, быстрым отыскиванием нужных в дорогу вещей и если даже торопливостью, то, в сущности, довольно смешливой.
Кирилл, например, не мог как следует намотать на ноги портянки. То они сбивались гармошкой у пяток, то, наоборот, ошметками вываливались из-за голенищ. Портянки были его горем с первого дня приезда. Он всегда торопился, чтоб не отстать от бригады, как отстал от нее сейчас. Все уже грузили цемент, а он тут возился с этим проклятым тряпьем. Он знал, что плохо намотанная портянка — бедствие. Тут тебе и стертость ноги, и водяной волдырь, и просто невозможность легких, свободных движений во время работы. И когда, наконец, добившись своего, он подбежал к погрузочной эстакаде, в пыльном воздухе уже вовсю мелькали лопаты.
В клубившемся сером облаке он различил трех женщин, споро бросавших в грузовую машину тяжелую цементную пудру.
Женщины были одеты в грубые брезентовые робы, лиц их не было видно. Их как бы прикрывала серая маска с прорезями для глаз. Маска эта была цементом, густо осевшим на лбу, бровях, щеках, подбородке и даже губах, ставших тоже серыми. В своих ломких топорщившихся комбинезонах женщины казались деревянными, выстроганными по-черновому, на скорую руку.
Кирилла поразило, что четверо парней из его вагончика сидят у эстакады, курят себе спокойно и даже посмеиваются.