Вторая чеченская
Шрифт:
Напрасно и легкомысленно: история доказывала это неоднократно. В стране царит идеология ненависти к ближнему. Вот в чем наша настоящая беда. И именно поэтому каждый день в каждом из чеченских сел – обязательная программа: похороны. И почти все те, кого хоронят, – убитые, замученные, взорванные, растерзанные люди. Однако и это тут считается «не самой большой бедой».
Самая большая – когда от человека вообще ничего не остается.
…В комнату входит старуха. Плачет, зовет: «Только что пришли трое в масках и убили Ахмада Эжиева». Старика, который
– Зачем убили?
– Не знаю. Что у пенсионера возьмешь?
– Кто они были?
– Никто не знает. И те, и эти приходят к нам в камуфляже и в масках… Думаем, эти были все-таки федералы. По-русски переговаривались.
Я знаю брата Ахмада – тоже немолодого уже Имрана Эжиева, одного из самых активных беженских лидеров, правозащитника и борца. Семья у Имрана в Ингушетии, в лагере Яндырка – плохо, нище, но не убивают. Имран все время звал Ахмада к себе из неспокойного Сержень-Юрта с полком внутренних войск под боком – это мне рассказывал сам Имран. Но Ахмад всегда отвечал: «Не пойду. Кому нужен старик?»
Значит, и старик понадобился. В 2002 году, на третьем году войны. Для отчетности по «унитожению боевиков». И где тот генерал, хотя бы один, с которого содрали погоны за такую «антитеррористическую операцию»?
Сегодня в Чечне все прощаются, как навсегда. Так принято: выходя за порог, надо попрощаться навсегда, пожелав друг другу удачи. Не здоровья и счастья. Не любви и дружбы. Эти мирные пожелания – безделица. Главное – удачи.
– Я хочу понимать, чей я, – говорит Ибрагим Умпа-шев, сельский староста соседнего с Сержень-Юртом селения Автуры. – Я хочу знать правила игры, а для этого мне их кто-то должен объяснить. С кем нам надо договариваться, чтобы сохранить наши жизни? С боевиками? С федералами? В 2000 году мы хотя бы жили… Конец 2001 года стал самым страшным за все время войны. Где правительство Ильясова? Где администрация Кадырова? Никто не приехал и не объяснил нам, что же творится… Не сказал хотя бы: «Мы с вами, мы разделяем вашу трагедию». Я понимаю это так: к нам ни у кого нет интереса, власть нас бросила на съедение военным и боевикам. А эти две силы объединились между собой и считают нас третьесортным быдлом, подлежащим уничтожению. 17 120 автуринцев, подлежащих уничтожению… Вот и вся нынешняя война…
День Победы
На подстреленной раздрызганной табуретке, с трудом удерживая в равновесии непослушное тело, сидит старик. Истощенный, бледный до серости, почти слепой, с «тряпичной» кожей, выдающей хроническое недоедание. Его ноги «согревают» истлевшие до просветов пижамные брюки в невнятную казенную полоску. Толстые линзы – в нелепо розовой женской оправе, подвязанные к ушам веревками и скрепленные на переносице тесьмой. Крупные дамские пуговицы на нелепо розовой и тоже женской куртке довершают картину личного краха человека, пытающегося усидеть на табуретке.
«Та-ак живе-е-ет семья-я российского геро-о-оя…» – В голове возникает стааря советская песня, совершенно никчемная в нынешнем Грозном. «…Геро-о-я-я, – мелодия дребезжит, но все же упорствует, – гру-удью защит-и-ившего стра-а-ну-у-у…»
Это пытается напевать старик в розовых
9 Мая нас все больше тянет умиляться – при виде отглаженных старичков-ветеранов, чокающихся на столичных улицах и тут же смешно хмелеющих. Однако есть и другая ветеранская жизнь. Есть и другой День Победы в нашей стране. Он – в Грозном. Здесь, по законам военного времени, выносят приговоры, в том числе и бывшим фронтовикам.
– Как живете, Петр Григорьевич? – Глупый, конечно, для нынешней Чечни вопрос, но уж вылетел…
Старик с трудом отрывает голову от упертой в землю палки и начинает плакать.
– У дяди Пети почти ничего своего. Все с развалин. И очки. И куртка. – Это кто-то сзади произносит, пока старик пытается справиться со спазмами немых рыданий. – От погибших, думаю…
– Я не живу… Я жил… Когда-то… – наконец выдавливает старик.
Петр Батуринцев провоевал три года, с 42-го по 45-й, в составе Северной группы Закавказского округа, освобождавшей в том числе и Грозный. Послевоенная жизнь Петра Григорьевича была ясна и проста: он вернулся в город, вскоре женился и стал работать на заводе «Электроприбор» – до самой пенсии. Встречался с пионерами, по праздникам надевал награды.
– Я жил… Я жил… – продолжает твердить старик. Он трясется всем телом и пытается вытереть слезы, попадая рукой не по той части лица, где они текут.
Шумно подходит женщина в мужских сандалиях и драной синей кофте, с подозрением оглядывая незнакомых людей сумасшедшим, но не злым взглядом.
– Я – его жена. Меня зовут Надежда Ильинична. Я на десять лет моложе. Мне только 76. Поэтому, видите, еще хожу. – Женщина приглашает в их со стариком жилище. – Мы две войны тут пересидели, никуда не выходили, кроме подвалов, и только это дало нам возможность сохранить квартиру. Между прочим, она приватизированная!
Надежда Ильинична выглядит очень гордой, показывая городские развалины с правом собственности на них. Накануне был долгий ливень, и «квартира» выглядит изрядно промокшей. В потолке – большая дыра, закамуфлированная тепличной пленкой.
– Иногда думаю, мы как в раю. – Но голос у нее «невпопад» с «раем». Она понимает, что в аду.
– Мы хорошо живем. У многих и стен не осталось, – продолжает Надежда Ильинична, и становится ясно, откуда этот голос ее металлический и упорный: она изовсех сил старается не выйти за пределы однажды выбранной ею установки: довольствоваться малым во что бы то ни стало.
– Старикам везде у нас почет… – тихо тянет молодой сосед-чеченец. Он – единственный, кто сегодня ухаживает за ветераном «дядей Петей». Водит его в туалет, моет, откуда-то издалека носит воду, не позволяет Батуринцевым умереть с голоду.
– А из военных сюда кто-нибудь приходит? Из военкомата, например?
Это первый вопрос, который неожиданно прорисовывает улыбку на измученном лице Петра Григорьевича. Он недоумевает – неужели кому-то непонятно, что военные тут ходят по домам только для «зачисток».