Вторая книга
Шрифт:
[599]
Доволен, наверное, был и итальянский издатель, потому что скандал повысил спрос на книгу. (Как они сейчас служат молебны, чтобы меня посадили, и тем самым дали отличный материал для рекламы моей первой книги.)
Веселенький Сурков забыл, что в приемной его ждет толпа посетителей, и увлек меня в разговор о романе. Он дал оценку и стихов Пастернака: ему не нравилось, что "определение не имеет никаких общих признаков с определяемым". Примеры, которые Сурков приводил как негодные: "С усов утеса льющееся пиво" и "Прибой, как вафли, их печет" (в первом случае речь идет о морской пене, во втором - о волнах). Суркову хотелось, чтобы все писали так же понятно, как Пушкин и Шекспир. Я перевела ему по памяти два-три шекспировских сравнения из любимых мной разговоров миссис Куикли, но на него ничто подействовать не могло. Литературные правила твердо засели в его мозгу. "Моча в норме", - сказала бы Ахматова, то есть средне-писательское
Получение комнаты совпало со скандалом по поводу Нобелевской премии Пастернаку. Меня потому и выту
[600]
рили из Москвы, что из-за "Доктора Живаго" начался зажим. Я успела сказать Суркову, что следовало напечатать роман, а не идти на непристойный скандал. Сурков задумался, а потом сказал, что вроде и так, но "мы уже сорок лет не даем молодежи такие романы". Спрашивается: сколько лет молодежи, которая уже сорок (а сейчас - побольше пятидесяти) лет ничего не читает? Не пора ли дать этой "молодежи" хоть перед смертью что-нибудь прочесть?
Психология "победителя" и верных слуг - они не хотят отказаться от достижений революции, главное из которых - тщательно подобранная пища: журналы, газеты, книги для "единомысленного множества", о котором так мечтали в десятых годах.
Однажды, когда я сидела у Суркова, в кабинет ворвалась, чуть не рыдая, секретарша, очень добрая и славная женщина, но, к несчастью, как все преданные секретарши, зараженная начальственными идеями. Ей только что сообщили "оттуда", что ночью зловредные станции, не признающие нашей цензуры, передавали поклеп на социалистический реализм. Требовалось дать отпор. Сурков даже не спросил, в чем заключался поклеп. "Отпор" был у него готов заранее. Он распорядился напечатать бумажку о том, что девяносто девять с десятыми (как на выборах) процентов населения поддерживают социалистический реализм и читают только книги, написанные этим методом. Секретарша побежала стучать на машинке, а я спросила Суркова, откуда он взял такую точную цифру. "По сведеньям библиотек", - не задумываясь ответил Сурков. Из современной литературы в библиотеках выдается только "социалистический реализм", свой или переводной, так что сведенья Суркова точные. Другой вопрос, сколько процентов населения пользуются библиотеками. Приходится сделать допущение, что в стране со стопроцентной грамотностью библиотеками пользуются девяносто девять с десятыми населения. Сурков верит статистическим данным с искренностью функционера, который знает, зачем функционирует.
Секретарша, когда меня выселяли из Москвы, устроила скандал своему шефу и добилась, чтобы мне дали добавочно двухмесячную прописку. Она получает значитель
[601]
но меньше своего шефа и потому сохранила человечность. На высших ступенях служебной лестницы человеческие черты вроде доброты стираются. Внизу они есть и будут. Пусть не запугивают "человеком массы". Он не вполне самостоятельно мыслит, но зато сохраняет человечность, а это главное. Обесчеловечиванье связано с разрядом, чином и пайком. Звали секретаршу Зинаида Капитоновна. Сейчас она, наверное, на пенсии, если только жива. Жизнь секретарши даже в таком мощном заповеднике, как Союз писателей социалистических реалистов, суровая и трудная.
В разговорах Сурков всегда ссылался на таинственную ипостась "они". Он говорил: "Я не знаю, как "они" на это посмотрят" или: "Я не знаю, будут ли "они" печатать Мандельштама". Я заметила, что "они" считают, думают, полагают... Однажды я спросила: кто же это "они"? "Ведь для меня "они" это вы". Он был крайне удивлен - мы так приятно разговаривали, и для него, поэта, вдова погибшего поэта была дамой, которую он однажды принял без очереди. Потом я поняла, что мир состоит из этажей и те, кто выше, называются "они". Сурков ходит на один из невысоких этажей, и ему тоже говорят, что надо доложить и выяснить, как "они"
[602]
пускать его нельзя. У него копошится тайное подозрение, что Пастернаку следовало вовремя расширить жилплощадь и тем самым предотвратить сочинение романа.
Однажды Суркову позвонил Ардов, что до Ахматовой дошли слухи, будто опять задерживается ее книга. (Речь шла о книге с предисловием Суркова, которое развлекло и утешило Ахматову: "По крайней мере, все ясно и без дураков".) Сурков, узнав о клеветнических сплетнях (книгу обсасывали какие-то "они" и снимали все, что попадало им под руку и казалось недостаточно сладким), возмутился: "Зачем они ее запугивают такими рассказами! Ведь она может опять уйти во внутреннюю эмиграцию!"
Суркову нелегко подхватывать писателей, которые норовят "скатиться" или "уйти", еще труднее заниматься классовой борьбой и воевать с призраками, но самое трудное - распределять реальные блага: квартиры, дачи, пакеты и пайки - кому в конверте, кому в кульке... Нельзя винить его, что он пускает струи сиропа на патоке и уснащает речь окающими звуками, как Алексей Максимович, а иногда кусается и ест падаль. Я бы не хотела очутиться на его месте: трудно...
Сурков не хуже, а может, лучше других функционеров. За наше краткое знакомство я успела немало наговорить вещей, нетерпимых для слуха (раньше была формула: "Я наговорила на десять лет")... Факт, что он на меня не донес, - на такое способен не всякий функционер. Но всякий функционер мертвит и убивает слова, мысли и жизнь. Он убивает и себя, и никакая патока его не спасет. Мы с Сурковым ровесники. При первой встрече он с ужасом на меня посмотрел: так вот что такое шестой десяток! Я видела его на похоронах Эренбурга и поразилась стеклянному склеротическому глазу и отвислой слюнявой губе. Теперь моложе оказалась я: ничто не спасет функционера от раннего маразма.
Последнее высказывание Суркова, которое до меня дошло, относится к Солженицыну. "Я, конечно, понимаю, - сказал Сурков, - что Солженицын крупный писатель, но "если враг не сдается, его уничтожают"..." Уместная цитата из Горького все равно что ссылка на самый высший этаж дома, где сидят "они". Таково значение литературы в нашей стране.
[603]
Я ушла из Союза писателей, написав Суркову письмо, что "ноги моей не будет в вашем грязном учреждении". Мне казалось, что я один раз нарушила свое обещание, а на самом деле я дважды была в их кино (на "Евангелье по Матфею" - очень не понравилось - и на "Диктаторе" - Чаплин хорош даже в среднем фильме) да еще раз пообедала в ресторане, возвращаясь с похорон Эренбурга. В другие отношения с социалистическим реализмом я не вступаю. Жизнь прожита без них, да к тому же они меня так же любят, как я их. А Мандельштама просто не переносят.
Добрый человек
Иногда на своем пути встречаешь доброго человека, и он возникает неожиданно, откуда ни возьмись, словно вестник, чтобы сказать: держись, еще не все потеряно, голову выше - уныние запрещено... Нужно только не упустить его и вовремя сказать слово, чтобы он открылся, иначе пути разойдутся и весть не будет передана. Многих я, наверное, пропустила, прошла мимо, не остановилась, иных узнала и храню их светлую память. С одним из них я встретилась в Ташкенте в последний год войны, когда Ахматова уже уехала в Ленинград и я осталась совсем одна.
В эвакуацию я отправилась "диким способом", сгружая вещи в проходящие теплушки, сталкиваясь в поездах со случайными людьми, заводя минутные знакомства. И я сделала наблюдение, имеющее прямое отношение к моему рассказу о добром человеке: через два месяца после начала войны вся невероятная толпа, бежавшая на восток с Украины, из Белоруссии, из русских областей, угрожаемых немцами, - отовсюду, уже успела стоптать обувь и была разута. Я проехала невероятное количество километров - в теплушках и на пароходах, сделала несколько петель, попадала на острова, и в пустыни, и в цветущие края, осела в деревне под Джамбулом, провела там страшную зиму, как верблюд таская тяжести и валя