Второго Рима день последний
Шрифт:
Греки, осчастливленные его благоволением, охотно пошли за казначеем, оживлённо переговариваясь и уже деля между собой наиболее доходные должности в городе. А Мехмед взглянул на меня с улыбкой, зная, что нет для меня секретов в его душе. Нотараса он приказал проводить домой и дружелюбно пожелал его жене скорейшего выздоровления.
На меня он больше не взглянул ни разу и отъехал со свитой в лагерь, чтобы отпраздновать победу. Я сопровождал его до самых Блахерн. Там он задержался, чтобы взглянуть на залы дворца, опустошённые и разграбленные венецианцами
«Сова кричит в колонных залах Эфросаба,
Паук на страже кесарьских ворот….»
Потом я вернулся к Керкопорте и похоронил Анну Нотарас в большом выломе от пушечного ядра в стене. Лучше и достойнее места я не мог и пожелать. Может быть, однажды, её карие глаза поднимутся тёмными цветами, и будут смотреть на город из каменных руин.
В этом городе, пресыщенном кровью и насилием жизнь человеческая стоит дешевле и значит меньше, чем это можно было когда-то представить. Как только султан отъехал, турки без колебания стали убивать друг друга в драках из-за добычи и невольниц, которые возбуждали их похоть. Малограмотные дервиши доводили себя до исступления и изуродовали ножами многих греческих пленных, не желающих признавать Пророка.
Через этот жуткий хаос я брёл, окаменевший от скорби, но никто не сделал мне ничего плохого. Я не выбирал дороги, отдался на волю судьбы, раз уж предначертано мне было увидеть всё происходящее. Но есть предел того, что может выдержать человек. Когда чаша переполнится, чувства притупляются и глаза смотрят, но не видят. Природа милосердна. И скоро уже ничто не ранило моё сердце.
Я брёл дальше. Из сарая, где на окровавленной соломе лежали раненые греки и латиняне, всех христиан выволокли, отрубили им головы, а трупы сложили в кучу возле входа. Их места заняли раненые турки. Их стоны, их запахи, их беспомощность были такими же, как у христиан. На многих языках они отчаянно просили воды или умоляли товарищей положить конец их мучениям.
За ранеными ухаживали несколько турецких фельдшеров и пожилых дервишей. Им помогали греческие монашки, обращённые в невольниц. Их заставили заниматься этой грязной, дурно пахнущей работой, потому что из-за старости и неказистой наружности они не прельщали победителей. Несколько чаушей поддерживали порядок и не допускали, чтобы турки грабили собственных раненых.
Среди монашек я узнал Хариклею. Её ряса была порвана, всё тело в синяках, а некрасивое лицо опухло от слёз.
– Хариклея,– позвал я. – Значит, ты жива? Что ты здесь делаешь?
Она взглянула на меня, будто не было ничего странного в том, что я стою возле неё, и ответила:
– Этот недобрый турок схватил меня за руку и не хочет отпускать. Не понимаю, что он говорит.– И, всхлипывая, добавила: – Он такой молодой и красивый, что у меня не хватает духу вырвать руку. Ведь он скоро умрёт.
Свободной рукой она вытерла предсмертный пот со лба юноши и погладила его по-детски округлую щёку, так что лицо его, искривлённое болью, разгладилось. Хариклея разрыдалась от сострадания
– Бедненький, не может даже пограбить в своё удовольствие, хотя заслужил это доблестью. У него много ран и кровь не хочет останавливаться. Может, ему бы удалось найти ценные вещи и деньги и много хорошеньких девочек, но он не получил в награду ничего кроме моей старой костлявой руки.
Юноша открыл глаза, посмотрел мимо нас и что-то тихо прошептал по-турецки.
– Что он говорит?– живо заинтересовалась Хариклея, ведомая своим извечным любопытством.
– Говорит, что бог один,– перевёл я. – Спрашивает, действительно ли он заслужил себе рай.
– Само собой, разумеется,– сказала Хариклея. – Конечно, он его заслужил. Наверно, у турок свой рай, ведь у нас, христиан, есть наше небо. И он, несомненно, попадёт в рай, бедный мальчик.
Дервиш, который проходил мимо, прижимая к груди вонючую козью шкуру, наклонился над умирающим и прочёл строфы Корана о прохладных водах рая, райских плодах и совершенно не тронутых девушках. Когда дервиш отошёл, юноша дважды произнёс ломающимся голосом:
– Мама, мама.
– Что он говорит,– спросила Хариклея.
– Он думает, что ты его мать,– ответил я.
Хариклея снова разрыдалась и воскликнула:
– У меня ведь никогда не было сына, потому что ни один мужчина даже не взглянул на меня. Но если ему так кажется, то я не могу его разочаровывать. И не грех это вовсе.
Она поцеловала руку юноше, прислонила свою щеку к его щеке и удивительно нежным голосом стала шептать ему на ухо ласковые слова, будто среди опустошительного хаоса и бессмысленных убийств хотела выплеснуть всю нежность, таившуюся у неё в сердце. Юноша, крепко сжимая её руку, закрыл глаза и дышал тяжело, болезненно.
Тогда я кое-что вспомнил. Не глядя по сторонам, я направился через весь город к монастырю Пантократора. Я должен был удостовериться. Я должен был увидеть это собственными глазами.
Занятые грабежом турки разожгли во дворе монастыря костёр из порубленных икон и готовили на нём себе еду. Я прошёл мимо них к пруду, поднял с земли копьё и тут же загарпунил одну из ленивых, серых как болото рыб. Когда я вытащил её из воды, то увидел, что она стала красной как ржа. Ржавчиной отливала её чешуя в лучах заходящего солнца, как и предрекал монах Геннадиус.
Наступили сумерки. Впереди была ночь беспредела и зверств. С опущенной головой я вернулся домой и сел за свой дневник.
30 мая 1453.
К полудню пришёл чауш, чтобы охранять мой дом. Я понял, что султан не забыл обо мне. Мануэль готовил ему еду. Никто из них мне не мешал. Чауш не остановил меня, когда я направился в город. Он только шёл сзади на расстоянии двадцати шагов.
На улицах и площадях трупы начали пухнуть. Вороньё из Европы и Азии собралось в чёрные, бьющие крыльями стаи. Собаки воют во дворах. Некоторые из них уже одичали, слизывают кровь и рвут трупы.