Второй пол
Шрифт:
ставляется мужчине его собственностью. Косметика и украшения также способствуют окаменению тела и лица. Функция женского украшения очень сложна; у некоторых примитивных народов оно носит священный характер; но обычно его роль — в том, чтобы окончательно превратить женщину в идола. Идола неоднозначного: мужчина хочет, чтобы в нем ощущалась плоть, его красота должна быть сродни красоте цветов и плодов; но кроме того, он должен быть гладким, твердым, вечным, как камень. Роль украшения в том, чтобы одновременно еще теснее связать женщину с природой и вырвать ее оттуда, чтобы сообщить трепетной жизни застывшую необходимость искусственности. Примешивая к своему телу цветы, меха, драгоценные камни, раковины, перья, женщина превращает себя в растение, в пантеру, в бриллиант, в перламутр; она пользуется духами, чтобы благоухать, как роза или лилия; но перья, шелк, жемчуг и духи служат также и для того, чтобы скрыть животный дух ее собственного тела. Она красит губы и щеки, чтобы придать им прочную неподвижность маски; она заключает свой взгляд в оковы косметического карандаша и туши для ресниц, и он становится лишь переливающимся украшением ее глаз; заплетенные в косы, завитые и уложенные волосы теряют свою волнующую растительную тайну. Природа присутствует в убранной женщине, но это уже природа–пленница, человеческой волей приведенная в соответствие с человеческим желанием.
Женщина тем желаннее, чем полнее раскрывается в ней природа и чем строже она порабощена: идеальным эротическим объектом всегда была «замысловатая» женщина. Вкус же к более естественной красоте часто бывает всего лишь благовидной формой той же замысловатости. Реми де Гурмон желает, чтобы женщины носили распущенные волосы, свободные, как ручьи и трава прерии, — однако струение
Между тем в этом состоит первая ложь, первое предательство женщины — предательство самой жизни, которая, даже принимая самые привлекательные формы, всегда несет в себе ферменты старения и смерти. Уже одно то, как мужчина использует женщину, разрушает самые ценные ее качества: под тяжестью материнства она утрачивает эротическую привлекательность; даже если она бездетна, годы идут и искажают ее прелести. Немощная, безобразная, старая женщина вызывает ужас. Тогда говорят, что она поблекла, увяла, как сказали бы о растении. Конечно, у мужчины дряхлость тоже страшна; но нормальный мужчина не рассматривает других мужчин как плоть; с этими автономными, посторонними телами его связывает только абстрактная солидарность. А вот наблюдая женское тело, это ему предназначенное тело, он ощутимо сталкивается с умиранием плоти. «Прекрасная оружейница» Вийона смотрит на увядание своего тела враждебными глазами мужчин. Старая, безобразная женщина — это не только непривлекательный предмет; она вызывает ненависть, смешанную со страхом. В ней снова выявляется пугающая ипостась Матери, тогда как прелести Супруги — меркнут.
Но и Супруга — тоже опасная добыча. В выходящей из вод Венере, в свежей пене и золотистых колосьях притаилась Деметра; завладевая женщиной через извлекаемое из нее наслаждение, мужчина одновременно будит в ней коварные силы плодовитости; он проникает в тот самый орган, который производит на свет детей. Поэтому во всех обществах множество табу оберегают мужчину от угрозы, таящейся в женском половом органе. Обратное утверждение неверно, женщине нечего бояться от мужчины; его орган воспринимается как светский, несвященный. Фаллос может быть вознесен до уровня бога, но в поклонении ему нет ни малейшего элемента ужаса; в повседневной жизни женщина не нуждается в мистической защите от него, он только благотворен
для нее. Примечательно, впрочем, что во многих обществах с материнским правом половая жизнь очень свободна — но только в детские годы и в ранней юности женщины, когда половой акт не связан с идеей деторождения. Малиновский с некоторым удивлением рассказывает, что молодые люди, свободно занимающиеся любовью в «доме холостяков», охотно выставляют напоказ свои отношения; а дело в том, что, если девушка не замужем, считается, что она неспособна родить, и тогда половой акт воспринимается как мирное мирское развлечение. Но как только она выходит замуж, супруг, наоборот, ничем не должен выдавать свои чувства к ней, не должен к ней прикасаться, а любой намек на их интимную близость становится святотатством: а все потому, что теперь она соприкасается с грозной материнской сущностью, а половой акт становится священнодействием. Отныне он сопровождается запретами и предосторожностями. Половое сношение не разрешается во время обработки земли, сева и посадки растений: причина в данном случае заключается в том, что оплодотворяющие силы, необходимые для выращивания обильного урожая, а значит, для общего блага, не должны расходоваться в межличностных отношениях; такая экономия предписывается из почтения к связанным с плодородием силам. Но в большинстве случаев воздержание оберегает мужественность супруга; мужчине следует воздерживаться перед рыбной ловлей, перед охотой и особенно когда он собирается на войну; в союзе с женщиной мужское начало ослабевает, а потому мужчине следует избегать близости всякий раз, когда ему требуются все его силы. Возникает вопрос, вызывает ли женщина отвращение у мужчины потому, что он вообще испытывает отвращение к проявлениям пола, или наоборот. Можно констатировать, что, в частности, в Левите ночная поллюция рассматривается как нечистота, хотя женщина тут ни при чем. А в наших современных обществах опасной и греховной считается мастурбация; многие мальчики и молодые люди, предающиеся этому занятию, испытывают при этом невыносимую тревогу. Уединенное наслаждение превращается в порок из–за вмешательства общества и особенно родителей; но не один юноша испытал неожиданный испуг при виде своих первых эякуляций: любое выделение его собственной субстанции, будь то кровь или сперма, кажется ему тревожным; из него утекает его жизнь, его мана.В то же время, даже если субъективно мужчина может иметь некоторый эротический опыт, где женщина не присутствует, объективно она все равно присутствует в его сексуальной жизни: как говорил Платон в мифе об андрогинах, мужской организм предполагает женский организм. Обнаружив свой пол, мужчина обнаруживает женщину, даже если она не дана ему ни во плоти, ни в изображении; и наоборот, женщина страшна тем, что воплощает в себе все, что относится к полу. Никогда нельзя разделять имманентный и трансцендентный аспекты жизненного опыта: то, чего я боюсь или желаю, — всегда одно из превращений моего собственного существования, но ничто не может произойти со мной без помощи того, что не является мною. «Не–я» содержится в ночных поллюциях, в эрекции, если и не в ярко выраженном женском облике, то, во всяком случае, в качестве Природы и Жизни: человек чувствует, что им овладевает чуждая ему магия. Амбивалентность его чувств к женщине сказывается и в отношении к собственному половому признаку: он им гордится, посмеивается над ним и стыдится его. Маленький мальчик заносчиво сравнивает свой пенис с пенисами товарищей; первая эрекция вселяет в него гордость и страх. Мужчина хочет, чтобы в его члене видели символ трансцендентности и могущества; он кичится им как морщинистым мускулом и одновременно как магическим даром: это свобода, обогащенная всей случайностью данности, и данность, подвластная свободному волеизъявлению; эта противоречивость приводит мужчину в восхищение; но он подозревает об обмане; орган, с помощью которого он собирается самоутверждаться, не слушается его; он полон неутоленных желаний, напрягается неожиданно, часто облегчается во сне, то есть являет собой подозрительную и капризную жизненную силу.
Мужчина утверждает, что Дух в нем торжествует над Жизнью, активность над пассивностью; его сознание держит природу на расстоянии, его воля видоизменяет ее, но он обнаруживает в самом себе жизнь, природу и пассивность в виде полового члена. «Половые органы — это настоящий очаг воли, а противоположный ему полюс — мозг», — пишет Шопенгауэр. То, что он называет волей, — это привязанность к жизни, которая есть страдание и смерть, тогда как мозг — это мысль, дающая представление о жизни, а значит, отделившаяся от нее; половой стыд — это, считает он, стыд, который мы испытываем перед глупым упрямством своей плоти. Даже при том, что мы не разделяем свойственного его теориям пессимизма, следует признать его правоту в том, что в оппозиции половой член — мозг он видит выражение двойственного характера человека. В качестве субъекта он полагает мир и, оставаясь вне пределов полагаемого им универсума, делается его властелином; если же он осознает себя как плоть, как пол, он уже не является автономным сознанием, кристально чистой свободой: он врастает в мир, он — ограниченный и обреченный на смерть объект. Конечно, акт зачатия превосходит границы тела — но он же их и устанавливает. Отец всех детей, пенис аналогичен матери–матке; мужчина, который сам вышел из зародыша, вскормленного в материнском чреве, несет в себе новые зародыши, и через это дающее жизнь семя отрицается его собственная жизнь. «Рождение детей — это смерть родителей», — сказал Гегель, Извержение семени — это предупреждение о смерти, оно утверждает примат рода над особью; наличие полового члена и его активность отрицают гордую исключительность субъекта. Именно это вытеснение духа жизнью делает половой член чем–то скандальным. Мужчина превозносит фаллос постольку, поскольку воспринимает его как трансцендентность и активность, как средство овладения Другим; но он стыдится его, когда видит в нем лишь пассивную плоть, превращающую его в игрушку темных сил Жизни. Стыд этот охотно маскируется под иронию. Чужой член легко вызывает смех; эрекция часто кажется смешной, оттого что имитирует обдуманное действие, тогда как на самом деле переносится пассивно; одно упоминание о гениталиях возбуждает веселье. Малиновский рассказывает, что дикарям, среди которых он жил, достаточно было назвать «эти стыдные места», чтобы вызвать неудержимый смех; большинство шуток, называемых фривольными или сальными, не идут дальше элементарной игры слов такого рода. У некоторых примитивных народов женщины в период прополки садов имеют право грубо изнасиловать незнакомца, который рискнет забрести в их деревню; они набрасываются на него все вместе, часто доводят до полусмерти: мужчины племени смеются над этим подвигом; такое насилие закрепляет представление о жертве как о пассивной и зависимой плоти; мужчиной овладевают женщины, а через них — и их мужья, тогда как в нормальном половом сношении мужчина стремится утвердить себя как собственник.
Но именно тогда ему предстоит с наибольшей очевидностью столкнуться с двусмысленностью своего плотского существования. Он с гордостью принимает свои половые свойства в качестве средства присвоения Другого; но эта мечта об обладании никогда не сбывается. В подлинном обладании Другой полностью уничтожается, потребляется, разрушается — но только султан из «Тысячи и одной ночи» может себе позволить обезглавливать любовниц, едва утренняя заря поднимет их из его постели; женщина переживает объятия мужчины и тем самым ускользает от него; стоит ему разжать руки, и добыча снова становится ему чужой; она опять новая, нетронутая, готовая столь же мимолетно отдаться новому любовнику. Заветная мечта мужчины — «отметить» женщину, чтобы она навсегда осталась его; но даже самый самолюбивый знает, что ничего, кроме воспоминаний, ему не останется и что самые жгучие образы холодны, если утрачено ощущение. Этому краху посвящена целая литература. Направлена она всегда против женщины, которую называют непостоянной, изменницей, потому что тело предназначает ее для мужчины вообще, а не для какого–то определенного мужчины. Больше того, ее измена коварна еще и потому, что она сама превращает любовника в добычу. Только тело может соприкоснуться с другим телом; чтобы подчинить себе желанную плоть, мужчине самому надо стать плотью; Ева дана Адаму, чтобы через нее он реализовал свою трансцендентность, а она увлекает его во мрак имманентности; оболочку тьмы, сотканную матерью для сына, из которой он так хочет вырваться, воссоздает из непроницаемой глины любовница в момент головокружительного наслаждения. Он хотел обладать — а обладают им самим. Запах, испарина, усталость, скука — столько всего написано об унылой страсти сознания, ставшего плотью. Желание, часто таящее в себе отвращение, оборачивается отвращением, когда оно утолено. «Post co"itum homo animal triste» («После совокупления мужчина — грустное животное») — «Плоть грустна», А между тем мужчина даже не нашел в объятиях возлюбленной полного успокоения. Вскоре в нем снова пробуждается желание; и часто он не просто хочет женщину вообще, но именно эту самую женщину. Тогда она приобретает исключительно тревожную власть. Ибо мужчина воспринимает сексуальную потребность своего тела как самую обычную потребность вроде голода и жажды, не направленную ни на какой объект в частности: значит, узы, связывающие его с определенным женским телом, — это работа Другого. Это узы таинственные, как нечистое и плодовитое чрево, куда уходит корнями его жизнь, это своего рода пассивная сила — это магические узы. Набившая оскомину лексика газетных романов, где женщина описывается как волшебница, обольстительница, которая околдовывает, завораживает мужчину, отражает древнейший, универсальнейший миф. Женщина предназначена для волшебства. Волшебство, говорил Ален, — это дух, бродящий во всех вещах; действие можно назвать волшебным, когда его никто не производит, а оно само возникает из пассивности; а на женщину мужчины всегда смотрели именно как на имманентность данности; хоть она и порождает хлеба, плоды и детей, это не является актом ее воли; она не субъект, не трансценденция, не созидательная сила, но объект, начиненный флюидами.
В обществах, где мужчина поклоняется подобным тайнам, женщина благодаря этим свойствам тоже становится частью культа и почитается как жрица; но когда мужчина стремится добиться торжества общества над природой, разума над жизнью, воли над инертной данностью, тогда женщина воспринимается как ведьма. Разница между священнослужителем и волшебником известна; первый повелевает силами, которые он покорил в полном согласии с богами и законами, на благо общины и от имени всех ее членов; волшебник действует в стороне от общества, вопреки богам и законам, руководствуясь собственными страстями. Женщина же не полностью интегрирована в мир мужчин; в качестве Другого она противостоит им; естественно, что она пользуется имеющимися в ее распоряжении силами не для того, чтобы распространить на все мужское общество и в будущее влияние трансценденции, но, будучи сама отрезана и противопоставлена, стремится увлечь мужчин в одиночество отрезанности и во тьму имманентности. Она — сирена, из–за пения которой матросы разбивались о рифы; она — Цирцея, превращавшая своих любовников в животных, ундина, увлекающая рыбака на дно пруда. Плененный ее прелестями мужчина уже не имеет ни воли, ни проекта, ни будущего, он уже не гражданин, но тело — раб своих желаний, он вычеркнут из общежития, ограничен мгновением, пассивно поддается смене мук и наслаждений; извращенная волшебница восстанавливает страсть против долга, настоящий момент — против единства времени, она держит путника вдали от родного очага, она дарует забвение. Стремясь завладеть Другим, мужчина должен оставаться самим собой; но, ощутив крах своего стремления к невозможному обладанию, он пытается стать тем самым Другим, с которым ему не удается воссоединиться; тогда он отчуждается, теряется, выпивает волшебный напиток, делающий его чужим самому себе, погружается в быстротечные смертные воды. Мать обрекает сына на смерть, давая ему жизнь; любовница склоняет любовника отречься от жизни и отдаться высшему сну. Связь между Любовью и Смертью была патетически воспета в легенде о Тристане, но есть в ней и более изначальная истина. Рожденный из плоти, мужчина в любви осуществляется как плоть, а плоть предназначена могиле. Тем самым подтверждается союз Женщины и Смерти; великая жница — это перевернутый лик плодородия, благодаря которому растут колосья. Но она же представляется ужасной невестой, скрывающей свой скелет под обманчивой нежностью плоти 1.
Итак, в женщине, будь то любовница или мать, мужчина прежде всего лелеет и ненавидит застывший образ собственной животной судьбы, жизнь, необходимую для его существования, но обрекающую его на конечность и смерть. В день своего появления на свет человек начинает умирать; эту истину и воплощает Мать. Зачиная, он утверждает примат вида над самим собой — именно это он постигает в объятиях супруги; в смятении и наслаждении он еще до зачатия забывает об исключительности своего «я». Даже если он пытается разделить себя и возлюбленную, в обоих очевидно для него только одно: их плотская природа. Он одновременно стремится полностью осуществиться как плоть — почитает мать, желает любовницу — и восстает против плоти с отвращением и страхом.
Есть один весьма знаменательный текст, где мы найдем синтез почти всех этих мифов, — я имею в виду то место в «Курдской ночи», где Жан–Ришар Блок описывает, как молодой Саад сжимает в объятиях женщину намного старше его, но еще красивую, во время разграбления города: «Ночь стирала контуры предметов и ощущений. И уже не женщину прижимал он к своей груди. Он наконец приближался к цели нескончаемого путешествия, длившегося с сотворения мира. Он понемногу растворился в необъятности, колыхавшейся вокруг него, бескрайней и безликой. Все женщины перепутались в одной стране, гигантской, неприступной, унылой, как желание, Например, в балете Превера «Свидание» и в балете Кокто «Юноша и Смерть» Смерть представлена в образе молодой возлюбленной.