Второй после Солнца
Шрифт:
– Итак, – продолжила Пристипома, – я решила покончить с собой – вернее, со своей невинностью – что, впрочем, было для меня тогда практически равнозначно – путём самоизнасилования. Не буду описывать тебе процесса…
– И не надо, – встрепенулся я; мне показалось, что теперь я понял её долгий – не менее полувека – но закономерный путь от самоизнасилования до самогрызства. – Ещё не хватало – утомлять меня подобными гнусностями! Надеюсь, вы изнасиловали себя жестоко и страстно?
–
– О, если б ты знала, сколь часто бросался я на своё отражение в желании овладеть им, – признался я как можно более спокойно, но в душе моей всё клокотало от желания, как и всегда, когда я говорил о себе. – Увы, всё, что я мог – поливать бездушное зеркало слюнями вперемешку со спермой.
– Я вижу, ты тоже страдал в своей жизни, – хихикнула, покраснев, Пристипома. – Давай же пострадаем вместе, и в страдании я стану чуть более похожей на тебя – и вы полюбите меня хоть чуть-чуть, хоть понарошку!
– Поздно страдать-то: я знаю о тебе всё! – не без удовольствия обломал я её хитрый планчик. – Папа твой – старый маркиз, мать – молодая гетера, страсти минутный каприз – вечный укор адюльтера.
– Итак, ты знаешь всё, – подытожила Пристипома. – А случайно не ты ли был тем самым отцом-маркизом? – добавила она, глядя на меня с нарастающим подозрением, переходящим местами в грозовую уверенность.
– Маловероятно, – поспешил я её разочаровать, почесав колено, на котором выскочила очередная родинка. – Впрочем, и исключать этого тоже нельзя.
Тут весьма к месту прозвучал ещё один куплет в моём и авторском исполнениях.
– Ты знаешь и это. Что ж, тем лучше, – пронзительно прошептала Пристипома. – Мне нечего более скрывать пред тобою. Гляди же, я раскрываюсь полностью, окончательно и бесповоротно. До кишок! До их содержимого!
Я чуть было не пропел очередной куплет, но всё-таки решил повременить, затаиться в эдакой попсовой засаде.
– Слушай же и смотри, – продолжила Пристипома, приосанившись, как перед казнью. – Я полюбила Самогрызбаши ещё в раннем детстве. Его фотографии, купленные из-под полы за родительское серебро, лежали у меня под подушкой, под языком и на донышке моих трусиков. Сестра, данная мне, очевидно, в наказание за мою любовь, садистски издевалась над нами, она отрезала Самогрызбаши конечности, пририсовывала ему усы и бороду, копытца и рожки, хвост сзади и хвост спереди. Однако, эти нечеловеческие испытания лишь разжигали нашу любовь и распаляли нашу невинную до поры страсть. Теперь ты понимаешь, почему я решила посвятить себя самой важной, самой нужной людям профессии: Самогрызбашиведа или Самогрызбашилюба; главное, чтоб не Самогрызбашигуба – как шутил, бывало, в трудные минуты сам Самогрызбаши.
– И где же он, наш суженый? – спросил я, обводя трепещущим взором стены нашей палаты.
– Не торопись! – взвизгнула Пристипома. – Пошли, я познакомлю вас. Но берегись: каждый твой шаг к нему будут сопровождать роковые соблазны. Не смей же им поддаваться!
Ударом ноги она разнесла одно из своих зеркал. За зеркалом прятался альков площадью не более двадцати квадратных локтей. Стены, пол и потолок его были девственно белыми (этот цвет ужасно шёл Пристипоме), но на них уже явственно угадывались изображения Самогрызбаши. В качестве последнего пристанища это место мне вполне подходило, о чём я не замедлил сообщить Пристипоме.
– Хихик-с, – цинично охладила мой пыл Пристипома, – ты опоздал: за-ня-то. Здесь упокоюсь я, после мучительной казни.
– Самгрызбаши, Самгрызбаши не курит анаши! – пропел я, стараясь задобрить Пристипому. – Самгрызбаши говорит по-самгрызски!
Тут только я заметил стоявший посреди алькова рояль: он был замаскирован лапником, пухом и перьями. Я бросился Пристипоме в ноги:
– Сыграй мне гамму, – взмолился я, – и пусть в ней будет рассказ о детстве и юности Самогрызбаши, о вашей трудной любви.
– Я сыграю тебе гамму си-бемоль-мажор-диез-бекар, – с какой-то неистовой радостью согласилась Пристипома.
– Аркаша, Аркаша, вот вы бывали в Мерике. Расскажите нам, каково там? – спрашивали люди с тревогой и надеждой. – Каковы они, мериканцы? Похожи ли они на нас, имеют ли по паре ног, рук, ушей?
– Не все, – отвечал сурово Аркаша, – не все имеют по паре рук, ног, тем более ушей. И говорят они не по-нашему, не по-русски.
– Аркаша, мы, люди, хотим знать, а почему они такие не такие, Аркаша? – жадно спрашивали люди.
– Потому они не такие, что не среди них, а среди вас вырос ваш Аркаша, поэтому вы на меня и похожи больше, чем кто-либо, – отвечал Аркаша и ответом своим попадал в самую, что ни на есть, точку.
– Аркаша, ваши дело и тело переживут века! – кричали после этого люди.
– Зачем я не птица? – вопрошал в свою очередь Аркаша. – Летал бы под солнцем. Зачем я не рыба? Резвился бы в море. Зачем я не тигра? Рычал бы ночами.
При всей своей любви земляне эксплуатировали Аркашу по-чёрному: чего стоила одна только его работа в качестве мирового (в другом переводе – всемирного) судьи. Впрочем, судейство было поставлено у Аркаши на поток: ему хватало одного взгляда, брошенного на введённых спорщиков, чтобы определить, кто прав. На виноватого Аркаша указывал пальцем и принимался за следующую пару.
Говорят, некто, желая прославиться своим вопросом, спросил Аркашу:
– Аркаша, есть ли такое, чего вы не знаете?
– Очевидно, нет, – отвечал Аркаша скромно, но с достоинством.
– Аркаша, если бы вы знали, как вы угнетаете своей непоколебимой, непогрешимой, безупречной правотой! Вы всегда и во всём правы. Ну ошибитесь хоть раз, Аркаша! – просили иногда Аркашу земляне из числа наиболее угнетённых его правотой.
– А хрен вам, – отвечал Аркаша скромно, но с достоинством.