Второй после Солнца
Шрифт:
– Давно пора, собирайся, – с энтузиазмом откликнулся я. – Мы возьмём с собой лишь нашу честную способность к труду да чувство гордости великороссов.
– А муляжи отеческих гробов? Нет, не смей, не смей предлагать мне этого! Я хочу умереть на Родине, я хочу завещать Родине своё тело, я хочу, чтоб всё новые поколения наших юношей наслаждались его совершенными заформалиненными формами! О, как ты бессовестен, как безнадёжно ты бессовестен! – выплюнула в меня Пристипома и забилась в рыданиях.
Вы
– Хотел бы я встретить человека, который не узнал бы меня, – ворчал порою Аркаша.
Ворчал не зря, так как его можно было опознать уже по одной фигуре, которая была в два-три раза крупнее фигуры среднего писателя и в пять-шесть раз – среднего читателя. «Чем крупнее писатель, – объяснял Аркаша, – тем он крупнее». «И наоборот», – дополнял затем Аркаша своё объяснение.
В манерах его застенчивость и великодушие всегда гармонично сочетались с мужественностью и напором, и при любом свете, да и вообще без света, на ощупь, лицо его казалось возмутительно, по-девичьи красивым.
– О, Аркаша! Как он прекрасен! Он дьявольски, дьявольски красив! – восхищённо шептал народ. – Он просто вызывающе хорош!
А Аркаша только посверкивал звездноватыми своими очами, и на кого бросал он быстрый взгляд свой – сердце того несчастного, вмиг в нематериальной своей субстанции испепелённое безответною страстью к Аркаше, оказывалось до последнего своего биения Аркашиным безраздельно и безоговорочно. Такие люди назывались аркашистами и от прочих Аркашиных фанатов, составляющих большую, грамотную, так называемую прогрессивную часть населения планеты, отличались особой беззаветностью в деле приближения торжества всемирного глюковизма.
Да, Аркаша воистину был прекрасен, но столь же воистину он был и могуч! Он был настолько могуч, что вполне мог в одиночку завоевать небольшое государство типа Германии или Франции. В принципе, он мог бы завоевать и Китай, но это грозило растянуться слишком надолго: вызывать по одному каждого китайца на бой, побеждать его, вызывать следующего…
Так в чём же заключался секрет его совершенства? И можно ли было разгадать этот секрет жалким человеческим умишкой за семьдесят-восемьдесят человеческих лет? Увы, вопросы эти самим провидением были обречены на внеэпохальную риторичность.
Я лежал на спине – вялый, грустный, бледный, тусклый. Мерзкий конец, авангард моей души, но арьергард моего тела, не желал подниматься на защиту моей поруганной чести.
– Размозжи его – мерзкого, недостойного твоего чувства, – разрешил я моей Пристипоме в ответ на её вопросительный взгляд. – А после нахами мне как-нибудь поизящней. Ведь из ваших уст хула – как похвала.
Так говорил я, но не любил я, но не любил я её!
– Вы не любите меня, Глюков, – проинтуичила Пристипома, – и мне суждено пожизненно оставаться девицею.
– Я полюбил бы лишь такую, что изнутри целиком походила бы на меня, была бы такой же умной, великодушной, смелой, слегка авантюрной, где-то даже (местами) гениальной, впрочем, что я перечисляю – всё это перед тобой. Готов биться в истерике, что более живописной картинки тебе ещё не показывали, – выпалил я и приготовился забиться в истерике.
– Зачем мне жить теперь – пожизненно в девицах, лишь одному ведь тебе, такому мудрому, красивому, тонкому, благородному, крупночленному могла я поверить тайны своего девичьего организьмуса, – хихикнула Пристипома.
Я хихикнул в ответ, чтоб хоть как-то поддержать свою даму, изнемогавшую от страданий.
– Никто, никто не желал посягнуть на мою невинность, – продолжила Пристипома после минутного замешательства, кося лиловым глазом. – Вы – судя по вашим морщинам – многое в жизни повидали и, наверное, встречали таких, как я когда-то – джинсовая юбка до колен, свисающая с бесформенной задницы, белые толстые рыхлые ноги, измождённое собственной несуразностью лицо, коротко стриженые торчком стоящие волосы – типичный неказистый побег малосолнечного Нечерноземья.
– Ты и сейчас такая, если не хуже, – снова выпалил я и осёкся.
Пристипома залилась, однако, слезами счастья:
– Милый, – шептала она, – о, милый, ещё никто не был со мною так ласков!
– Я ещё и не такое могу, – честно предупредил я.
В местах появления Аркаши нередко возникали стихийные волнения.
– Он мой! – вопила очередная соискательница Аркашиного внимания.
– Нет, мой! – неистово возражала ей соперница и вцеплялась в шевелюру конкурентки.
Аркаша решительно, порою даже жёстко, пресекал подобные проявления обожания, хотя не видел в них ничего противоестественного.
И в каждом доме мог найти Аркаша стол и кров, и в каждом почти имел и жену, и брата.
– Я – вундеркинд земли русской, а вундеркиндом какой земли являетесь вы? – спрашивал обычно Аркаша знакомых и незнакомых.
Не получив вразумительного ответа, Аркаша сокрушённо вздыхал, качал головою, но вниманием собеседника не оставлял и разговора не прерывал.
Другой раз Аркаша спрашивал уже осторожнее:
– Не являетесь ли и вы вундеркиндом? И если да, то какой-такой земли обетованной?
Иногда, впрочем, желая подчеркнуть свой всепланетный масштаб, он называл себя просто вундеркиндом без указания земли, изначально его приютившей (однако, надпись на его визитке была коротка и незыблема: «ГЛЮКОВ АРКАДИЙ ГОСПОДОВИЧ, ВУНДЕРКИНД ЗЕМЛИ РУССКОЙ»).
«Вундеркинд не рождению, но по призванию», – говорили про Аркашу одни. «Вундеркинд и по рождению, и по призванию», – возражали другие. А для Аркаши вундеркиндство было просто состоянием великой души.