Вторжение в Московию
Шрифт:
– А почто ты молод так? – подозрительно глянул он на родича царя. – Димитрий-то твоих годков.
– Отец мой, покойник Фёдор Фёдорович, в боярстве уже, на старости, женился второй раз… И я родился в тот же год, как и царевич.
– А-а! – промолвил Алёшка и заворочался на тонкой подстилке, почувствовав, как тянет холодком земля, подставил к огню другой, замёрзший бок. – А на меня ты положись – могила! – с чувством произнёс он и снова вздрогнул отчего-то…
А на следующий день, на День Всех Святых, в святую пятницу, на десятой неделе после Святой Пасхи, они вступили в Стародуб. Шёл год 7115-й от Сотворения мира, по календарю которого жила тогда
Они подошли к городским воротам Стародуба, когда уже вовсю разгулялся день. Но стражники у ворот, похоже, не скучая, шныряли взглядами по лицам входящих, по одежонке и котомкам… А что несут?.. Вон там кого-то остановили, котомку отобрали, его тряхнули самого…
– Вор! Держи собаку!..
А тот сорвался с их вялых рук, метнулся, как заяц запетлял по узкой улочке, вмиг скрылся между избёнок, прилипших друг к другу тесно.
– Сёдня пятница, – запыхтел Гринька рядом со своими дружками, не обращая внимания на стражников и воров, обычный шум у городских ворот. – Кажись, ночлежка забита на субботу… Ох, леший бы её побрал, жизнь нашу бродяжью! – стал ворчать он, прихрамывая всё в тех же тесных сапогах; их он натянул вот только что у города, перед воротами.
Поплутав по улочкам, кривым и грязным, они добрались до площади, когда день пошёл уже на убыль и уже не так остервенело крутилась толкучка на базаре. Но с криками всё так же приставали торгаши ко всем, расхваливая свой товар напропалую…
Они двинулись по толпе, протискиваясь, на всё глазели. Их голод гнал, нужна была харчевня, ночлежка тоже. У Гриньки в кармане была одна лишь мелочишка, как будто кот туда наплакал. Алёшка из скромности богатством тоже не хвалился. И они с надеждой поглядывали на своего товарища: того-то нищим никак не назовёшь. И ждали от него, что он накормит их. А если поставит ещё и по чарке крепкой, то уж тогда пошли бы за ним в огонь и в воду. Ну, в воду ещё может быть, умели плавать, вся жизнь их проходила в барахтанье на мели; в огонь подумали бы и прежде дали бы попробовать ему…
– О-о, вот что-то есть! – воскликнул Матюшка, увидев ветхий сруб, похожий на кабак.
Корчма стояла на посаде, а в городе, в базарной толчее, господствовал царёв кабак. Когда-то, лет пять назад, ещё при Годунове, он был отдан кому-то на откуп. Сейчас же никто не платил с него в казну кабацких денег: всё уходило в наживу воеводам. Но кабак оказался, на удивление, закрыт. И они двинулись на посад.
Ну вот наконец-то и сама корчма: просторный двор, осёдланные кони томятся под навесом. А вон спальная изба, напротив – кабак. И тут же к ним прилипла церквушка древняя, а там на перекладине висят позеленевшие колокольца… Вот в них ударил пономарь, он бьёт, и голос их, унылый, слабый, едва перекрывает лишь этот постоялый дворик.
Алёшка и Гринька поспешно закрестились на церквушку под удары колоколов негромких. Их спутник тоже положил крест на себя, но неумело, не поднимая глаз на церквушку древнюю. Затем он, тряхнув чёрными кудрями, словно подбадривал себя, стал подниматься по крыльцу. Оно было высокое, давно уже покосилось, перила сгнили, вот-вот, казалось, упадут, если налечь на них неосторожно…
Они вошли в кабак. Полно народа. Всё те же лица: ярыжки [5] , нищие, бродяги, казаки… Столы растрескались, покрылись грязью, скоблили их, как видно было, десятка два лет назад, ещё при царе Грозном… Герои наши прошли подальше в темноту, вглубь кабака, уселись там за стол, под ними шатко заходили лавки… Гудели ноги, и горло пересохло, хотелось чем-нибудь смочить его.
5
Ерыга, ярыжка, ярыжник – пьяница, шатун, мошенник, беспутный.
Кабатчик подал сразу же им пиво и молча заглянул в лицо Матюшке: в нём по одёжке опознав того, который денежкой богат, за всех заплатит.
Матюшка подтёр нос кулаком и жестом показал ему на стол: «Пожрать, покруче и живее! Что ты как дохлый!.. Пся кровь!»
Кабатчик хитро хмыкнул: «Хм!.. Всё будет, как изволит пан!»… И вёртко крутанулся он, и словно ветром его сдуло.
Дневной свет струился слабо сквозь оконце. В кабаке, в угарном мраке, двигались какие-то, как призраки, живые тени.
Тут кабатчик вынырнул откуда-то из темноты. Перед ними появилось по лепёшке. Кинул он на стол ещё кусок от окорока, сразу же исчез опять в хмельном чаду.
Они поели и запили мясо пивом. Матюшка вытер руки о свой поношенный кафтан, сыто икнул на весь кабак и показал своим товарищам на дверь: «Пошли!..» Он поднялся с лавки, небрежно бросил кабатчику затёртый алтынец и неторопливо прошёл к выходу, подвинув рукой кого-то, вставшего ему на пути.
Они вышли с постоялого двора и направились опять к базару, по улочкам пустым и тесным.
– Ну ты, Матюшка, бога-ач! – завистливо пропел высоким тенорком бродяга Гринька. – Вот повезло-то нам! – затараторил он, с подобострастным блеском в голодных глазах. – Откуда столь серебра нахапал, а?! Богат – как царь!
Матюшка остановился возле какого-то переулка. Остановились и они. И он посмотрел на них колючим взглядом. Впервые они увидели в его глазах что-то людское… Он же постоял молча, как будто о чём-то размышляя, затем заговорил, глядя на Горлана:
– Да, Гринька, ты прав – я царь Димитрий! Но о том – молчок! Не то! – с усмешкой погрозил он ему пальцем; глаза же его вновь покрылись холодком, опять в них засквозило безразличие и что-то тёмное. – Ну как – теперь-то догадались?!
От этих его слов Алёшка побледнел. Он искренне был набожен и верил в праведность людей на свете. И отдал бы он не мешкая свою жизнь за вот такого царя, каким он представлял его себе. Он думал, что царь где-то там, в Москве, а он, оказывается, здесь, рядом с ним, как тот же Иисус с апостолами. Чем протоиерей Фома, который жил когда-то по соседству с Алёшкой, смутил его пустую голову ещё с пеленок: что тот, мол, всё видит, поможет в горе и в ненастье и злую руку отведёт…
– Устою на пытках даже я! – весь задрожал он, как в бреду. – Но не выдам я царя! Вот те крест! – выхватил он нательник из-под рваной рубашки. – Целую я на том его! – припал он к нему губами и дальше горячо забормотал: «Ты волен осудить и голову мне снять, коль заворую!»
И Гринька, бродяга, последний голодранец, которого жизнь учила, учила, но так ничему не научила, измучилась, оставила в покое, тоже выпалил испуганно и громко:
– Клянусь быть верным до конца!
– Ох и люблю же я вас, щенков! – с чувством воскликнул самозваный Андрей Нагой и обнял их.
Но его глаза стеклянным взором взирали без теплоты на них, на мир, ему чужой, убогий и неполный. И он, похлопав их отечески по плечам, потащил за собой опять в базарную толкучку.