Вторжение
Шрифт:
Лихорадочно, с неумолимой точностью отбивали часы время. Полк отразил шесть следовавших одна за другой танковых атак. Улеглось трудное, усталое затишье. Похоже, немцы собирались предпринять последнюю, самую жестокую атаку… Понимая это, майор Набоков подозвал к себе сержанта Кострова и, показывая ему на огромные карманные, повешенные на руку часы, сказал:
— Костров… Алексей Дмитриевич! — Нет, майор не ошибся, он был слишком сосредоточен, чтобы в такую минуту ошибиться, и повторил внятно: Алексей Дмитриевич… Время кончилось… Полк приказано ради сохранения отвести, а вы… вы должны продержаться… до вечера… —
Они примолкли и стояли неподвижно; взгляд Кострова был до предела напряженным. Он силился не шевелить губами, даже не моргать. Как сквозь даль времени, разделившую их с этого мгновения, майор долго и пристально смотрел на Кострова, стараясь запомнить и унести мысленно с собой и его лицо, обветренное, с белесым пушком на щеках, и широковатые, налитые мягкостью, совсем еще недолюбленные губы, и глубокую складку меж бровей.
— Что же вы молчите, Алексей?.. — с напряжением в голосе и почему–то вдруг сердясь, спросил Набоков и, сняв очки, начал дуть на стекла.
— Ясно, товарищ майор! — кратко и громко выдохнул из себя Костров и отвел взгляд. Голос его был до странности низким, глухим, когда он попросил: — Не забудьте… домой отписать. Моей… — И он протянул майору вынутую из грудного кармана красноармейскую книжку, ставшую теперь ему ненужной.
Они снова помолчали.
— Будете по моим выверять время, — сказал Набоков, снял со своей руки старые часы и застегнул их на руке Кострова. Алексей почувствовал, что металл часов теплый, почти горячий.
Опять наступило молчание, но какое же оно было мучительное и тягостное! Так и не промолвив больше ни слова, они разошлись. Уходил майор сутулясь, опустив голову. Плечи его вздрагивали. Алексей глядел на него напряженно, до рези в глазах. Казалось, обернись в этот момент командир полка, и Костров не сдержался бы, зарыдал. Но майор не оглянулся…
Костров, прежде чем идти к солдатам, долго стоял, что–то обдумывая.
Под его началом были не только остатки роты, но и вон те маршевики, что кучно сбились, как напуганные зверьки, в лощине и ждали своей участи. Что им сказать? Какими словами передать то, что приказал ему командир полка? "Если придется невмоготу, надо будет умереть…", — повторил он, хмурясь, слова майора.
Участок обороны отвели на пологой высотке; правый фланг примыкал к дороге, левый — опускался в овраг, из которого тянуло гнилью застойной воды. И хотя танки не могли пройти через овраг, опасность не уменьшалась.
Трехлинейные винтовки, "максим" на разлапистом станке и два ручных пулемета против бронированного, оснащенного автоматами врага… Костров зажал подбородок в кулаке. Тяжело. А надо что–то говорить — и одну правду. Только правду. Особенно в минуты, когда человеку придется отдать последнее, что есть у него… И нет худшего зла, чем погубить обманутого.
Об этом думал Алексей Костров, идя к бойцам. Завидев его, они недружно поднялись.
— Бойцы, — сказал Костров. — Я ваш командир и буду до конца с вами… — Он помедлил, словно проверяя, какое впечатление произведут эти слова. Один, с разметавшимися по лбу светло–рыжими волосами, загадочно усмехнулся. Другой, совсем еще молоденький, с конопушками на облупившемся
— Мы должны удержать вот этот рубеж. — Он показал на ржаное поле, которое спускалось по косогору в лощину. — Нас мало, а у фашистов, сами знаете, большие силы — и танки, и минометы, их авиация господствует в воздухе…
Бойцы молчали.
— Нам приказано продержаться три часа, и если придется… — Последние слова Кострова оборвал свист пролетевшего снаряда. Некоторые пригнулись.
Костров посмотрел на часы. И чтобы узнать поближе, с ком ему придется быть рука об руку в этом трудном бою, он подходил к каждому, пристально заглядывал в глаза, будто пытаясь приоткрыть самую душу, и новички, не ожидая от него никаких вопросов, тоже чувствуя, что время поджимает, торопливо докладывали.
— Рядовой Гостев, — представился белобрысый, глядя на командира доверчиво и дерзко.
— Петрусь Одинец, с Гомельщины, — отвечал молоденький паренек и, побледнев, отчего резче проступили, как просо, крупинки веснушек на лице, тихо молвил: — Матку схоронил, была в огороде, и немец с воздуха пристрелил…
— Жалкую по детям. В оккупации остались, — вторил ему сосед в телогрейке. — Потому и в армию подался, чтоб дойти до них скорое, добавил он, скупо улыбнувшись одними губами.
"У всех на душе муторно, одно горе", — подумал Костров и машинально громко произнес:
— Следующий!
В это время вибрирующий, будто бултыхающийся в воздухе снаряд просвистел еще ниже. Многие пригнулись, некоторые, не выдержав, упали.
— Кланяться каждому снаряду не положено, — спокойно заметил Костров.
— Снаряд не выбирает, кто умный… — едко вставил белобрысый. Шлепнет — и костей не соберешь.
Костров взглянул на него усмешливо.
— Когда над головой свистит, прятать ее незачем, потому как опасность уже миновала. Это закон.
И многие невольно поглядели в ту сторону, куда полетел снаряд; действительно, упал он далеко позади линии обороны, и все были удивлены такому простому и радостному открытию Кострова.
По тому, как немцы вели методический обстрел, чувствовалось: скоро перейдут в атаку. И Костров повел роту на позицию.
— А вы, позвольте знать, откуда родом, товарищ ротный? — подступив к нему и стараясь идти в ногу, спросил Гостев.
— Воронежский, — ответил Костров. — На гражданке работал электросварщиком верхних конструкций…
Белобрысый с радостным удивлением взглянул на него сбоку.
— Земляки, значит… — И добавил озорно: — Орел — Воронеж — хрен догонишь!
На рубеж обороны, пролегавший по обратным скатам высоты, обращенным в сторону неприятеля, выдвигались поодиночке — ползком, короткими перебежками. Попадая в траншею, каждый с облегчением переводил дыхание, чувствовал себя спокойнее — все–таки земля укроет — и получал винтовку, патроны, гранаты.