Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?
Шрифт:
— Хорошо, — улыбнулась Лена. — Мне он — хорошо. Более чем.
— Классно! А я-то дура… — Алла запнулась и замолчала.
— Что? Ну что ты хотела сказать? Ну, Алка… — затормошила ее словами Лена.
— Да были у меня планы… Но это не важно теперь! Как карты лягут, как звезды скажут, так и будет, — затуманилась Алла. И больше не сказала ни слова. А принесла откуда-то из кладовки пыльную гитару, подула на нее, зачем-то постучала костяшками пальцев по корпусу и только потом начала настраивать.
— Сто лет не брала в руки гитару. Сто лет. В
Как пели они с Аллой, пьяные, романс (музыка Аллы Петровой, стихи Елены Турбиной), — Лена помнила. А вот слова, кажется, забыла. Но Алла достала еще одну бутылку водки. И они быстро все вспомнили. И пели и этот романс, и другие — из репертуара Аллы, которая, запьянев, в перерывах между пением говорила:
— Ленка, а по мне что Ахматова с Цветаевой, что ты — лишь бы на душу легло.
А Лена (тоже, конечно, пьяная) водила указательным пальцем перед своим собственным носом и объясняла:
— Это ты загнула. Это ты не права. Хотя… Знаешь… Я вот что думаю… Ахматова… ранняя, я имею в виду… близка, понятна. Понимаешь? И поэтому, быть может, повторима. Хотя бы даже и мной. А вот Цвета-а-ева… О-о…
Лена еще выразительнее поводила пальцем в параллельной ей плоскости:
— Цветаева. Цветаева — она недоступна, она непостижима… я бы сказала заоблачна… и поэтому, знаешь… любится больнее, труднее… а значит, и больше.
Алла понимающе кивала, но вопрос задавала из другой области. Вопрос важный. Можно сказать, роковой.
— Думаешь, я не хотела бы быть женщиной одного мужчины? Думаешь, не хотела б?
И сама же на этот вопрос отвечала:
— Да каждая баба, чтоб ты знала, хотела б быть женщиной одного мужчины. Запомни, Лена. Женщиной одного мужчины. Но…
Тут Алла тоже прибегла к помощи указательного пальца, воздев его высоко:
— Но! Какого мужчины? Вот в чем вопрос!
А еще они говорили о добром и вечном. И Алла рассказывала, как участковый врач поликлиники, пожилая, с умным и светлым взором, не взяла от нее, Аллы, денег, которыми она пыталась отблагодарить за чуткость и внимание, объясняя, что это от всей души. А та улыбнулась, посмотрела — как на больную, с любовью и жалостью, и покачала головой: «Разве от всей души дарят деньги?»
Рассказывая это, Алла снова переживала бесконечный стыд… И говорила, говорила с воодушевлением:
— Я ведь сто лет в своей поликлинике не была. Когда надо — куча частников наготове. А тут — случайно совершенно, понимаешь… Они там — знаю ведь, знаю — за гроши… за гроши… И представляешь, не взяла! И никогда не возьмет. Ленка, какие же люди еще есть! А? Какие люди…
И они плакали, одинаково размазывая по щекам слезы. Плакали светло и тихо. Плакали от благодарности, нежности и любви к хорошим людям, которых, слава Богу, так много в многострадальной России. И о ней, о России — наивной, доверчивой, обманутой — они тоже, конечно, говорили. Говорили истово, взахлеб, перебивая друг
Саша Петров, не обнаружив под боком жены, отправился на кухню.
Алла, положив голову в «изгиб гитары желтой», дремала, а Лена что-то пыталась ей объяснить.
Саша сначала отвел гостью в гостевую комнату, где он уже давно приготовил ей постель. Потом вернулся на кухню. Освободив руки Аллы от гитары, он взял ее на руки и унес в спальню. Осторожно раздел, уложил, подоткнув со всех сторон легкое одеяло. И уселся рядом сторожить: вдруг ей станет плохо.
Было четыре часа. Столько же оставалось до самолета.
8
Лена сидела на диване. Ей было хорошо: спокойно и печально. Рэта лежала рядом и так же светло грустила. Они дружно грустили под музыку Мишеля Леграна из «Шербурских зонтиков», под которую не грустить просто невозможно. Ни людям. Ни собакам. Особенно таким тонким и впечатлительным натурам, как Лена и Рэта. Только Рэтина печаль, понятное дело, была связана с отъездом хозяев. Ну а Ленина… Нет, ничего определенного, пожалуй, Лена сказать по этому поводу не могла бы. Грустно, да и все. Просто музыка такая.
Почему-то вспомнилось, как в «Красной стреле» ее посетили строчки, из которых, если бы не появление Олега, могло бы что-то получиться.
Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал…
И что, спрашивается, делать с этими сравнительными оборотами? К чему они? О чем вообще это могло бы быть?
Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал… Как стая городских ворон, Которых здесь никто не ждал…
Вот бред-то… Про что это все-таки? Или, может, про кого?
Ты был бесстрастен и ленив, Ты был бездушен и упрям…
Вот, оказывается, про кого… И кто же это? Некто, Лене не известный. И вместе с тем вполне узнаваемый тип. Может быть, она когда-то где-то видела такого провожающего? Может, видела… Может, просто способна представить… «Ленив» — «криклив», «упрям» — «пьян». Простенько и без вкуса. А что сделаешь?
Ты был бесстрастен и лепив, Ты был бездушен и упрям… И вдруг — неряшливо-криклив, Как наш сосед, когда он пьян.
«Сосед» — тоже образ придуманно-обобщенный, во всяком случае, никакого такого соседа у Лены не было — Алешка таких ассоциаций не вызывал, его-то она сейчас точно в голове не держала.
Я буду долго вспоминать Все то, чего ты не сказал, — Ворон воинствующих рать, Перрон, соседа и вокзал.
Ну что ж. Есть в этом что-то экзистенциальное. И «ворон воинствующих рать» — неплохо, пожалуй. Но откуда взялось? Кроме «отъезжающего перрона», ничего не было. Хотя, если допустить к этому какого-нибудь продвинутого психоаналитика, уж он бы повеселился: влез в Ленино подсознание и все бы, конечно, объяснил. И все было бы неправдой. Потому что Лена не собиралась доносить ни мысли никакой, ни настроения — ничего. Рифма и форма — больше ее ничто не заботило. Но именно это и определило то, что получилось.