Вяземский
Шрифт:
…Статья-отповедь Вяземского Кюстину была все же опубликована именно там, где он и предполагал ее печатать, — в Париже. Правда, произошло это не в 1844 году, а в труднопредставимом для автора 1967-м. Ответ Кюстину вроде бы прозвучал (статья получила известность в рукописи, Жуковский назвал ее «прелестью») — и все же не прозвучал: журнала, который взялся бы ее опубликовать, в России не было. Кроме того, печатать статью в России и для русской публики не было никакого смысла: она предназначалась именно «на экспорт»…
Если бы было где, с удовольствием бы выступил Вяземский не только против заезжего французского памфлетера, но и против некоторых отечественных борзописцев, казавшихся ему куда более опасными для страны. Каждый раз, раскрывая том «Отечественных записок» Краевского, он находил там если не большую статью, то уж непременно рецензию за подписью Виссариона Белинского. Эта фамилия была Вяземскому очень памятна — невольно запомнишь человека, который в 1834 году объявил о том, что Пушкин, дескать, умер… Сам он не имел счастья знать лихого критика, но наверняка рассказывали ему о нем Плетнев или Одоевский. Любимыми героями Белинского были Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Кольцов («Мертвые постоять за себя не могут», — думал Вяземский) и Гоголь («Как, должно быть, Гоголю противны его похвалы!»). Но писал Белинский не только о вечном, а обо всем (как он сам признавался — «об азбуках,
Белинский, этот маленький, чахоточный, заросший бородой человечек, был для Вяземского символом, воплощением «деловой эпохи», внезапно наступившего Реального века русской литературы. Реальный век показывал свои зубы еще в конце 20-х, в писаниях «демократов» Булгарина, Полевого и Сенковского, но прежние кумиры черни показались Вяземскому простодушными детьми, когда вышел на большую литературную сцену тридцатилетний Белинский, недоучившийся студент, смотрящий на мир то восторженно, то озлобленно, меняющий взгляды каждые полгода, несостоявшийся поэт и драматург, решивший перекроить историю русской литературы по своему разумению… Его отличительной особенностью было, по мнению князя, «литературное ухарство и валяй по всем по трем, куда ни попало». Духовным отцом Белинского Вяземский всегда считал Полевого — именно Полевой, по мысли князя, «приучил публику смотреть равнодушно, а иногда и с удовольствием, как кидают грязью в имена, освященные славою и общим уважением, как, например, в имена Карамзина, Жуковского, Дмитриева, Пушкина». Белинского же Вяземский характеризовал убийственно кратко: «Полевой, объевшийся белены». А в 1857 году в письме к Шевыреву уточнил, что Белинский был просто литературный бунтовщик, который за отсутствием бунта на площади бунтовал в журналах.
Из восхищенных отзывов современников о Белинском можно составить толстый том. И нет сомнения, что это был выдающийся человек, прошедший сложный духовный путь, философ, эрудит, обладавший тонким художественным чутьем и разносторонними дарованиями. Но также нет сомнения и в том, что образованность Белинского (и Некрасова, Боткина, Писарева, Добролюбова) — это образованность, приобретенная на медные деньги, пахнущая бесприютными бедными семьями, сырыми петербургскими чердаками, литературной халтурой в журналах не первого разбора… Тем ярче были эти люди, преодолевшие и бедность, и окружавшее их мещанство, и литературные трудности. Но это не был мир Вяземского. Наверное, в идеале Белинский и Вяземский должны были существовать в параллельных измерениях, не слышать друг о друге и никогда не пересекаться. В социальном смысле так оно и было — Вяземский не был знаком с Белинским просто потому, что не мог быть с ним знаком: они принадлежали даже не к разным классам, а к разным цивилизациям. Но на дворе стояли 1840-е, и русская литературная жизнь стремительно демократизировалась. Белинский печатался в самом популярном журнале — «Отечественные записки», и не замечать его существования Вяземский, увы, не мог. Равно как не мог и ответить Белинскому на страницах, допустим, «Современника» — хлесткого слова Белинского боялись, Плетнев не желал с ним ссориться. И высокий тираж «Отечественных записок» (в 15 раз больше подписчиков, чем у «Современника» и «Москвитянина» вместе взятых!), и уверенно-снисходительный взгляд разбогатевшего Краевского (которого Вяземский помнил скромным юношей, в немом восторге внимающим Пушкину) говорили об одном: статьи Белинского, его взгляды пользуются спросом у читающей публики. Золотой век отступил в прошлое так стремительно, что князь не успел этого осознать. Он видел торжество «натуральной школы» в прозе, видел, как «Современник» Плетнева перешел в 1847 году в руки бойкого Некрасова, видел, как на глазах лепят посмертную репутацию Лермонтову и прижизненную Гоголю, — и ему казалось, что происходит что-то несообразное, странное, что можно еще дать решительный бой журнальным крикунам-недоучкам и вернуть утраченные позиции… а это был новый, Реальный век, в литературе которого на одного князя приходилась тысяча обер-офицерских детей. Век этот деловито двигался вперед, к Прогрессу, Равенству, Социальной Справедливости. С Большими Идеями мирно соседствовал Большой Бизнес — мечты Некрасова о «миллионе» хотя и вызывали насмешки бессребреника-труженика Белинского, но уж слишком явственно звучали в этих насмешках обертона одобрения и зависти… И что за дело было Реальному веку до каких-то обломков пушкинской эпохи?.. Конфликт между Вяземским и Белинским не был конфликтом передового прогрессивного критика и безнадежно отставшего от времени поэта, не желающего признавать свое историческое поражение. Конфликтовали два разных культурных уровня, две традиции, две эпохи, наконец, две России: Россия аристократическая, элитная, и Россия разночинная, мещанская. Недаром главным аргументом Белинского против Вяземского была «светскость» его творчества, то есть предназначенность узкому кругу высшего просвещенного дворянства. Поэтому примирение или взаимопонимание между Вяземским и Белинским в принципе были невозможны. Ждать от Вяземского, что он, потомок древних русских правителей, радостно признает свою «устарелость» и согласится с тем, что первые роли перейдут к «поколению дворников», было бы наивно. Понять Вяземскому Белинского — значило отречься от всей своей литературной судьбы, от мира Карамзина, Жуковского и Пушкина, от мира дворянской цивилизации и культуры. И хотя Пушкин в 1836 году сделал шаг навстречу Белинскому, он руководствовался исключительно интересами своего дела — «Современника» (то, что не удалось Пушкину — купить Белинского в свой журнал, — удалось два года спустя Краевскому, и это действительно был прекрасный коммерческий ход). Вяземский же поступаться своими принципами не собирался. Он по-прежнему видел литературу Олимпом, куда допускались лишь избранные, и искренне презирал агрессивных недоучек-самозванцев — сначала Булгарина, потом Полевого и, наконец, Белинского…
Олимп… Между тем еще Пушкин метко назвал русскую словесность «вшивым рынком». На «вшивом рынке» Белинский был очень даже уместен…
Вяземский не мог этого понять — и не потому, что был ограничен. Он стремился к старому утраченному идеалу: во главе литературы — ее духовный лидер и вождь (какими прежде были Карамзин и Пушкин), вокруг — талантливые друзья-соратники. Наступившую после смерти Пушкина эпоху он видел Смутным временем, которым пользуются многочисленные Лжедмитрии. Ни Гоголь, ни Лермонтов, по мнению Вяземского, прав на литературный трон не имели — просто потому, что были в глазах князя «писатели с дарованием» и не более того. Тут нужен был человек, который своим духовным авторитетом мог объединить и примирить все враждующие течения, перед которым склонились бы и Булгарин, и Белинский, и Вяземский… Единственным кандидатом на «трон» был для князя Жуковский, но он «корону» так и не принял, предпочтя тихое творчество и семейную жизнь… В результате — хаос и быстрое вырождение словесности… Новое поколение «литературных наездников»,
Чего ждал Вяземский от русской литературы? Того, что после смерти Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Жуковского она тихо самоликвидируется, убедившись в том, что повторить достигнутое невозможно? Или — надеялся на то, что невесть откуда возьмется новое поколение дворянских юношей-поэтов, которые составят такую же дружную и веселую плеяду, как прежде? Что подрастет новый Пушкин и разгонит зарвавшихся белинских?..
В 1830 году, когда Булгарин и Полевой поливали грязью «Литературную газету», Вяземский не стал ввязываться в полемику с ними: это означало опуститься до уровня неблагородного противника. Уже тогда «Литературная газета» проиграла конкурентам по всем статьям. Но в начале 30-х авангард дворянских писателей был еще достаточно силен и мог делать хорошую мину при плохой игре. Двенадцать лет спустя Вяземский сокрушался в письме к Жуковскому — дескать, тогдашняя политика была неверной, мы сами уступили поле полевым, а теперь удивляемся, откуда взялся Белинский… Но если даже допустить, что в сороковые годы преодолели внутренние раздоры и объединились бы все действующие писатели пушкинского уже не круга, но времени (Жуковский, Баратынский, Языков, Плетнев, Гоголь, Тютчев, Шевырев, Хомяков, Погодин, Аксаковы), и попытались вернуть утраченное влияние на публику — нет сомнения, что коммерческий провал их предприятия (альманаха, журнала ли) был бы неизбежен. Они еще были выходцами с Олимпа — за Белинским уже стоял «вшивый рынок», могучий массовый читатель, взращенный не на Карамзине, Пушкине и Жуковском, а на романах Булгарина и «Библиотеке для чтения» Сенковского, за Белинским стояли его духовные единомышленники и последователи, и аристократическая концепция развития литературы, предложенная Вяземским, встретила бы только грубые насмешки. Она не была нужна ни новым писателям, ни новым читателям. Каждый следующий год работал только на Белинского и К0…
Эпоха хоронила князя и его ровесников заживо.
Надгробные слова Белинского Вяземскому были разнообразны. То он пускал умиленную слезу над стихами «одного из замечательнейших представителей своего поколения» (надо полагать, это писалось под сильным нажимом Краевского), главное достоинство которого — то, что он не мешает жить молодым. То «простодушно» ставил его в один ряд с Мерзляковым и Василием Пушкиным, безнадежно устаревшими второразрядными литераторами. То неожиданно хвалил неопубликованного «Фон-Визина», отдавая Вяземскому первое место среди современных русских историков («Вяземского он не смеет еще рубить с плеча и гладит его притворными ласками», — комментировал Плетнев). То рассуждал о том, что «светский» поэт не может быть интересен прогрессивному русскому читателю, которому, конечно, в высший свет вовек не попасть, — никаких Больших Идей творчество Вяземского не несет, потому оно бесполезно и для литературы, и для общества.
При этом Белинский вовсе не питал к Вяземскому особенной личной неприязни. Вяземский был ему неинтересен как явление, как представитель своего класса и круга, как человек общества, куда его, Белинского, никогда на порог не пустят. Его существование было для Белинского досадно, как досаден разночинцу богатый и благополучный барин; как досаден юноше полный творческих и жизненных сил старик, которого хотелось бы поскорее списать в архив, да вот повода к этому пока что нет. При всем разнообразии откликов Белинского на произведения Вяземского — а отклики, как видим, колебались от благодушного приятия до пренебрежительного полуотрицания — это были именно что надгробные слова, которые с разными оттенками в голосе произносятся над заслуженным покойником. Белинский прекрасно понимал, что время Вяземского прошло, что он уже не представляет никакой опасности в качестве критика, и потому мог позволить себе снисходительно похваливать или небрежно побранивать бессильного противника. Только однажды выдержка изменит Белинскому, вспышкой прорвется на поверхность его ярость — ярость простолюдина, поставленного на место аристократом. Вяземский был далеко не так бессилен, как казалось Белинскому, и сумел-таки уязвить самонадеянного критика…
1 января 1847 года Плетнев принес князю новенькую, только что из типографии книгу Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». Вяземский знал о том, что она готовится к печати, — Гоголь еще с июля прошлого года забрасывал Плетнева письмами, в которых наставлял, как именно следует печатать его книгу, кому поднести ее в подарок и прочее. Плетнев об этом рассказывал Вяземскому с легкой улыбкой — в этой настойчивости, деловитости и обстоятельности Гоголя было что-то простонародное, моветонное. Вообще в письмах Гоголя в последнее время проскальзывали странные нотки учительства, будто ему дано было свыше какое-то тайное знание о судьбах человеческих. Прочитав главу из «Фон-Визина», он, например, советовал Вяземскому приняться немедленно за историю царствования Екатерины II, причем к почтительности советов примешивалось желание «указать… назначение»: «Вы владеете глубоким даром историка — венцом Божьих даров… Грех и вечные упреки будут на душе вашей, если вы не приметесь за великий подвиг… Клянусь, вы станете выше всех европейских историков. В этом труде вам откроется много наслаждения… Вы узнаете глубже и много таких сторон, каких вы, может быть, по скромности — не подозреваете в себе. Ваша жизнь будет полна! Во имя Бога, не пропустите без внимания этих слов моих!» Вяземский, прочитав это письмо, с улыбкой подумал, что Гоголь верно уж в себе самом много чего подозревает, раз берется давать такие советы… То же ребячество увидел Вяземский в статье Гоголя «Об Одиссее, переводимой Жуковским», опубликованной в «Современнике». От перевода «Одиссеи», над которым трудился Жуковский, Гоголь ждал чуда — какого-то общего переворота, который якобы должен свершиться во всех кругах русского общества… Вяземский сказал Плетневу, что здесь Гоголь похож на Руссо: тот тоже, кажется, ждал вселенских бед и общего падения нравов от того, что в Женеве откроется публичный театр…
Но ему все-таки нравилось то, что Гоголь — настоящий, что в нем живо сердце; что этот Гоголь мало похож на фатоватого Гоголька, сочинившего десять лет назад «Ревизора». И потому страницы «Выбранных мест» князь разрезал с особым волнением, которого давно уже не испытывал при встречах с новыми книгами.
Почему-то открылось на главе «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (ну и название, улыбнулся князь, неужели Гоголь берется поставить точку в этом вопросе?), и сразу упал взгляд на строки о Языкове: «Из поэтов времени Пушкина более всех отделился Языков. С появлением первых стихов его всем послышалась новая лира, разгул и буйство сил, удаль всякого выраженья, свет молодого восторга…» «Как хорошо о Языкове!» — думал Вяземский, уже успев заметить, что дальше Гоголь пишет о нем самом, но оставляя это чтение на потом — мысли уже полетели в Москву, где бедный, больной Языков все воюет за чистоту русской идеи, народность, православные стихии… Буквально через час Плетнев дрогнувшим голосом сказал ему о только что полученном известии: Языков уже пять дней как мертв. Эти совпадения поразили Вяземского. И совсем другими глазами перечитал он гоголевские строки.