Вяземский
Шрифт:
Никакой симпатии политика князя не вызывала и в Комитете министров. В правительстве Норов и Вяземский были одиноки, они не примыкали ни к реакционерам, тянувшим Россию назад и яростно сопротивлявшимся всем новациям, ни к реформаторам, группировавшимся вокруг великого князя Константина Николаевича. В штыки Вяземского приняла старая николаевская знать, помнившая его опальным оппозиционером, — им он по-прежнему казался «в оттенке алом»; его ревновали к императору новые фавориты; его высмеивала расплодившаяся (кстати, именно благодаря мягкой политике цензуры) левая пресса, видя в нем льстивого придворного одописца; редкий номер «Колокола» обходился без хамской ругани Герцена в адрес Вяземского… А примером совершенного непонимания позиции Вяземского может служить резкое письмо к нему Ивана Киреевского, в котором тот обвинил князя в льстивости и беспринципности. Статья Вяземского «Несколько слов о народном просвещении в настоящее время», написанная им в октябре 1855 года, действительно содержала хвалы политике Николая I в области образования, но сделано это было с единственной целью — подтолкнуть преемника Николая к реальным преобразованиям. И вряд ли Киреевский, сочиняя свой пламенный обвинительный акт, вспоминал о поддержке, которую оказал ему Вяземский в 1832 году, когда был закрыт
108
Впрочем, Киреевский, кажется, оскорбился главным образом не судьбами русского просвещения, а тем, что Вяземский игнорировал просьбу близких автору письма А.И. Кошелева и Т.И. Филиппова об издании журнала «Русская беседа». Разрешение на его издание было дано Норовым 10 декабря 1855 года. Таким образом, уже два месяца спустя письмо Киреевского вряд ли было бы им написано.
На выпад Киреевского князь никак не отреагировал — не объяснять же истинный смысл статьи так прямолинейно все воспринимающему читателю!.. Но молчал он в ответ на обвинения в свой адрес далеко не всегда. Одним из любимейших его жанров в конце 50-х стали «Заметки» — так он назвал сатирические стихотворные фельетоны, направленные против всего, что казалось Вяземскому несуразным и нелепым: против разночинных журналистов и расплодившихся либералов, глупых дам и модных неологизмов (например, слов прерогатива и игнорировать), политики Министерства иностранных дел и теории Дарвина… Первые «Заметки» были созданы им еще в 1823 году, а вернулся к этому жанру Вяземский в 1856-м, когда перемены в России лишь начинались. Но и тогда князь уже предвидел опасные последствия демократизации государственных уложений. В своих стихах он убийственно метко подмечал слабости новых порядков — гласность, стремительно выродившуюся в пустословие, легкость в перемене мнений, нетерпимость в отношении к инакомыслящим. Особенно раздражало его то, что нынешняя жизнь вся была подчинена партиям — непременно нужно было слыть либералом или консерватором, просто человек никого не волновал. Он видел, что общество заболело вдруг какой-то «французской болезнью» — все вдруг устремились в политику, в разоблачения каких-то мелких несовершенств… Надвигались 60-е годы, время реформ Александра II, время, готовившее великую Россию 80—90-х годов, но и время доносительства, неустойчивости, всплывшей наверх грязи, время хулы на Отечество… Для Вяземского это выражалось прежде всего в забвении пушкинской эпохи и Пушкина. Он с тоской смотрел на то, как уходят в тень люди умные, независимые, образованные, любящие Россию, как занимают их места бесчисленные потомки Белинского — беспардонные, необразованные, нахрапистые, готовые предать осмеянию все и вся. Давно уже не Булгарин, не Греч, не Сенковский делали погоду в русской журналистике: после кратковременного обморока в начале 50-х она возродилась в новом качестве, и места для обломков Золотой эпохи в этой журналистике (а следовательно, и в умах читателей) уже не было. Из окна своего экипажа, проносившего его в министерство, Вяземский видел на улицах Петербурга юношей и девушек, в сравнении с которыми журнальные наездники 30-х, Сенковские и Полевые, даже внешне казались элегантными рыцарями чистого искусства… На дворе шумел даже не Реальный век русской литературы — этот век Вяземский называл Животным…
«Заметки» были разнородными по составу — там и фельетон, и нравоописательные эпиграммы, и просто полушутливые каламбурные мелочи. Но на сей раз Вяземский заведомо играл не по правилам. Жанр эпиграмматической войны предполагает в оппонентах юношеский задор и пылкость, умение безжалостно громить противника и утверждать собственную правоту за его счет. «Заметки» же Вяземского были, во-первых, недостаточно конкретны — в них поминались нигилисты, прогрессисты и либералы вообще, — а во-вторых, князь вовсе и не собирался никого громить и топтать: нынешняя сатира его была, по большому счету, безобидна, а нередко вовсе беззуба. Он выступал с позиции «золотой середины», умудренного годами человека, искренне готового понять и принять правду обеих сторон — но без перехлестов и взаимных словесных уничижений. «Когда у нас возникнут пренья, / О чем ни шел бы шумный спор, / Ты воздержись от обвиненья, / На оправданья будь не скор…» Нечего и говорить, что «переходная эпоха», помешавшаяся на гласности и прочих злободневностях, без всякого сочувствия выслушивала призывы Вяземского к взаимному уважению. Подобный примирительный тон всепонимающего дедушки, изредка ворчащего, когда уж слишком досаждали шаловливые внуки, не мог не забавлять разночинных стихоплетов, писавших на Вяземского пародии и эпиграммы. Его называли брюзгой, старовером, Брызгаловым (по имени чудака, до 40-х годов ходившего по Петербургу в костюме павловских времен), раскольником, ханжой-аристократом… «Мы думали, что князь Петр Андреевич почувствует, что ему пора перестать писать, — язвительно заявлял в «Колоколе» Николай Огарев, — но их сиятельство не только не почувствовало это, но еще ударилось в жан-дармствующую литературу». И обращался к Вяземскому с «посланием»: «О! не великий князь (когда-то либерал), / От ссыльных сверстников далеко ты удрал / В жандармскую любовь — к престолу, не к народу…» А Василий Курочкин хамски переиначил пушкинскую надпись «К портрету Вяземского»: тут и «морщины старика с младенческим умом», и «спесь боярская с холопскими стихами»…
Одним словом, недовольны Вяземским по разным причинам были и справа, и слева. «Для стариков я слишком молод, / Для молодых я слишком стар», — повторил он стихами свою фразу из письма к Жуковскому… У него была возможность примкнуть к какой-либо правительственной группировке и тем самым «потеряться», слиться с толпой, зазвучать в общем хоре; мог он и с доброй улыбкой приветствовать литературную молодежь, выступить в роли живой легенды пушкинских времен, принять лозунг Бенедиктова «Шагайте через нас!» — но его независимый нрав и тут дал себя почувствовать.
Конечно, он, по своему обыкновению, «не дорожил ни похвалами, ни бранью», тем более такой бранью, делал вид (и успешно), что ему это вовсе не любопытно. Но все это — внешнее, внешнее… Он был гордым, сильным аристократом, но и ранимым, и
…26 ноября 1857 года для выработки нового цензурного устава в министерстве была образована комиссия под председательством Вяземского (делопроизводителем в комиссии был известный поэт Аполлон Майков). Князь настаивал на скорейшем принятии нового устава — формально в России все еще действовал устав 1828 года, безнадежно устаревший, опутанный клубком позднейших добавлений и уточнений. Кроме того, Вяземский резко выступал против обилия в России ведомственных цензур, каждая из которых подчинялась своему начальству, — всего таких цензур было ни много ни мало двадцать две. Словом, готовилась масштабная внутриведомственная реформа, у которой, естественно, тут же нашлись противники.
Об обстановке, в которой обсуждался проект устава, свидетельствуют дневниковые записи А.В. Никитенко: «Министр народного просвещения потерпел сильное поражение в заседании совета министров в прошедший четверг, где он докладывал. Начало доклада, по-видимому, было хорошее. Министр прочитал записку о необходимости действовать цензуре в смягчительном духе. Записку эту писал князь Вяземский с помощью Гончарова. Против Норова восстал враг мысли, всякого гражданского, умственного и нравственного усовершенствования, граф Панин. Он не лишен ума, а главное — умеет говорить. Бедный Норов начал было защищать дело просвещения и литературы, но защита его, говорят, вышла хуже нападок. Панин, разумеется, восторжествовал, и цензуре велено быть строже».
6 февраля 1858 года состоялось первое заседание комитета. На нем Вяземский зачитал свою записку о литературе, которую Норов представлял Александру II. «Записка оправдывает литературу от возводимых на нее обвинений, — отметил Никитенко. — Она составлена умно и изложена изящно. Вообще записка эта делает честь князю Вяземскому по светлым идеям в пользу мысли и просвещения, которые он сумел вложить в нее. Он опровергает ею мнения многих, будто он сделался простым аристократом-царедворцем, особенно Герцена, который беспощадно казнит его в каждом номере “Колокола”. Но никакого понимания записка Вяземского не встретила. Большинство членов комитета смотрело на своего председателя с холодным недоумением — в своих “Заметках” бичует расплодившихся либералов, “дикие отголоски чуждого нам направления”, а в официальном документе заявляет нечто прямо противоположное. И как же это понимать?.. Ведь и государь в докладе Вяземского отчеркнул то место, где князь пишет об отсутствии в современной литературе всевозможных косогоров (то есть опасных уклонов), и заметил: “Косогоры, к сожалению, есть”»…
«Идут заседания комитета для пересмотра цензурного устава, — записывал Никитенко 16 февраля. — Много толков, много изменений. Все это составляет хаос, который надо привести в стройный вид и ясное выражение. Князь Вяземский в данном случае умно и благородно смотрит на вещи, но за этот последний труд не берется». С грустной усмешкой прощался Вяземский с давней мечтой быть «советником царю», «положительным государственным человеком», которого угадывал в нем Гоголь… Совместить желание дать литературе дышать свободно и в то же время вернуть ее на пути, проложенные Жуковским и Пушкиным, оказалось невозможно. Мириться с неустраивавшим его положением дел в правительстве Вяземский не собирался — и в глубине души он был даже рад тому, что все козыри оказались на руках его политических противников: это был прекрасный повод вырваться на свободу… Он вспоминал, что писал когда-то не то Дашкову, не то Блудову: «В свете чем выше поднимаешься, тем более человеку, признающему за собой призвание к делу, выходящему из среды обыкновенных дел, должно быть неуязвимым с ног до головы, непроницаемым, непромокаемым, несгораемым, герметически закупоренным, и к тому же еще иметь способность проглатывать лягушек и при случае переваривать ужей». У него самого таких способностей не было никогда.