Вяземский
Шрифт:
1886 году стихотворение Вяземского по ошибке попало в собрание тютчевских сочинений, которое готовил Аполлон Майков. У него и тени сомнения не возникло в том, что «Ночь в Венеции» принадлежит Тютчеву. А в следующем,
1887 году то же самое стихотворение вышло уже в одиннадцатом томе Полного собрания сочинений Вяземского…
Венеция открывалась ему не сразу, словно капризная красавица. Первые впечатления были связаны с плохим отелем «Европа» и августовской жарой. «Я только и делаю, что потею», — ворчал старый князь… Потом внезапно установилась сырая ветреная погода, живо напомнившая Петербург («Венеция под дождем и в ненастье то же, что красавица с флюсом, который кривит ее рожу»), а там и чудное равновесие между теплом и влажностью… «Теперь Венеция опять смотрит Венецией, то есть ненаглядной красавицей, днем блистающей в золотой парче солнца, ночью в серебряной парче луны, — писал Вяземский в Москву. — И не знаешь, в каком наряде она красивее. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша». Но не буду говорить вам о Венеции. Вы ее знаете, и к тому же ненавижу les lieux communs [101] , а говоря о ней мудрено не впасть в избитую колею, которую все путешественники прорыли своими фразами об Адриатической Венере, о развенчанной царице и проч. и тысячу прочих»… Давно уж Вяземский
101
Общие места (фр.).
Он наконец-то нашел место, где ему было хорошо, и вовсю наслаждался давно позабытым чувством душевного покоя, бодрости, творческого подъема… Все было необычно и внове: и бесшумные длинные гондолы, напоминавшие своей чернотой погребальные ладьи Харона (а когда выстроятся в ряд, то похожи на галоши в прихожей…), и то, что венецианцы, кажется, вовсе не живут дома — день-деньской толпятся на площади Сан-Марко, пьют кофе, едят сорбети (мороженое), смеются, болтают; тут же выводит свои кривые рулады бродячий тенор, подыгрывает ему слепой скрипач, а то и громыхает австрийская полковая музыка. Хлопают крыльями голуби, которые ничуть не боятся людей… Разного народу множество: мелькают красные фески турок, белые мундиры австрийских офицеров, клянчат мелочь мальчишки, расхваливают товар продавцы спичек и башмаков. Но больше всего англичан-туристов. Вяземского они безумно раздражали — непременный карандаш в руках и дорожная книжка, в которой перечислены все достопримечательности… Англичане бродили табунами, то и дело громко восклицая; «Fine! Beautiful! [102] »… Местные чичероне усердно болтали для них свой восторженный вздор.
102
Прекрасно! Восхитительно! (англ.).
Особенно Вяземский полюбил Сан-Марко в пятом часу вечера, когда на площадь падала тень, а фасад базилики горел и переливался в лучах заката. После позднего обеда князь с внучкой Лизой пристраивались на жестких соломенных стульях за столиками кафе, им тут же подавали сорбети, особенный венецианский кофе, печенье, стаканы с ледяной водой… В десять вечера Сан-Марко пустела, по ней в тусклом свете газовых фонарей бродили лишь мусорщики, собиравшие окурки сигар, да местные пьяницы храпели на ступенях Дворца дожей… Вяземский с внучкой садились в гондолу, на потертые бархатные диванчики. Сильными ударами весла гондольер Джузеппе выводил свою ладью на середину канала… Они плыли домой, в палаццо Венье деи Леони, который снимали на Большом канале по соседству с семейством Пашковых. Дамы пили поздний чай, барышни пели по-итальянски и по-русски, а князь на террасе любовался луной, дымил сигарой, писал многочисленные письма старым приятелям, пробовал читать по-итальянски «Божественную комедию» или заполнял записную книжку. «Чувствую, как нервы мои растягиваются и успокоиваются», — писал он Блудову…
Шестнадцатилетняя внучка Вяземского Лиза Валуева была удивительно ленивым созданием — могла полдня проваляться в постели, не проявляя ни малейшего интереса к окружающему. Вяземский даже посвятил ее лени (и пристрастию ко всему немецкому) иронический мадригал «Элиза». Но в Венеции Лизу словно подменили — она без устали таскала деда по городу. Держа внучку под руку, князь невольно чувствовал себя моложе и даже не обращал внимания на одышку и боли в ногах… Лиза часто предлагала на ночь глядя отправиться куда-нибудь — посмотреть на дремлющий Л идо, побаловаться мороженым на пьяццетте… Вместе они исследовали почти все венецианские мосты и мостики, изучили Большой канал вдоль и поперек и бесстрашно углублялись в городские дебри, туда, где вода в узеньких боковых каналах цвела мутно-зеленым цветом, а стены домов были темны от сырости и кое-где даже покрыты мхом… Бывали в мастерских местных художников, в картинной галерее Барбариго, недавно купленной Николаем I. Облазили Кампаниле — похожую на остро заточенный карандаш красную колокольню, с которой видны вся Венеция, ее окрестности и даже Падуя и Тирольские горы в снегу. В церкви Санта Мария Глориоза деи Фрари видели гробницы Тициана и Кановы. В библиотеке — рукописи Тассо, широкие и размашистые… Видели письменный стол Байрона, за которым была написана IV песнь «Чайльд Гарольда». Бывали у обедни в греческой церкви, где архиерей из уважения к русским прихожанам читал временами «Верую» и «Отче наш» по-русски. Гуляли по шумной набережной Скьявони. И, конечно, посетили все знаменитые палаццо — пустующие роскошные дворцы, в которые за цванцигер пускали туристов. Палаццо буквально переполнены живописными и скульптурными шедеврами, но все они страшно запущены, ветшают и разрушаются чуть ли не на глазах. Гондольер ловко пришвартовывал гондолу к грязным мраморным ступеням, и Вяземский заходил в пустые покои, украшенные кистью Порденоне, Веронезе, Тинторетто, Джордано, Гвидо Рени… На мраморных бюстах, золоченых рамах, холстах — всюду была пыль, стены дворцов шли трещинами от близости воды, на них выступала плесень. Видеть запустение было грустно. Но стоило выйти из палаццо и сесть с Лизой в гондолу, как грусть исчезала без следа — так прекрасна была осенняя, вечно юная Венеция, так весело было скользить по глади Большого канала, обгоняя десятки лодок и лодочек и пролетая под переполненными мостами… Гондольеры пели. «Певцы не очень хороши, но все есть какое-то наслаждение лежать в гондоле под сводами Ponte Rialto, особенно для русского, в ноябрьскую ночь и слушать созвучия итальянского языка, который уже сам по себе пение и мелодия». Конечно, любивший хорошее пение князь не упустил возможности побывать и в местной опере. Знаменитая Ля Фе-ниче была закрыта, но в театрах Сан-Самуэле, Гало-а-Сан-Бенедетто и Аполло он слушал «Итальянку в Алжире» и «Севильского цирюльника» Россини, «Пуритан» Беллини и «Лючию ди Ламмермур» Доницетти, которая растрогала его до слез.
В Венеции продолжил Вяземский и «морскую линию» своей поэзии. После «Моря» (1826), «Брайтона» (1838) и «Босфора» (1849) им были написаны небольшое изящное стихотворение «Царица красоты», «Рыбак», где вялые и неудачные места чередуются с очень уверенными, и полусерьезное-полушутливое «Море», в котором князь неожиданно набрел на тему давнего пожара на пароходе «Николай I» и добросовестно вспоминал его на протяжении двенадцати строф…
«Ужасно заживаюсь в Венеции, — признавался он 18 октября 1853 года. — Я всегда и отовсюду тяжел на подъем, но отсюда особенно тяжело выплывать. Меня удерживает благодатный штиль. Эта безплавная, безколесная, бессуетная, бесшумная, бездейственная, но вовсе не бездушная жизнь Венеции имеет что-то
103
Съедобные моллюски (дословно «плоды моря») (ит.).
Но российские события все же вплетаются в его беззаботную жизнь. Обстановка в Европе накаляется: в мае 1853 года были разорваны дипломатические отношения между Россией и Турцией, в конце июня русские войска вошли в Молдавию и Валахию… Дело явно близилось к войне. И она была объявлена 4 октября… Через две недели в ответ войну Турции объявила и сама Россия. Руками Турции против России воевали Франция и Англия, мечтавшие ослабить позиции русских на Балканах. Австрия и Пруссия объявили о нейтралитете, но симпатии их были явно на стороне западных держав. В этом Вяземский видел вину русской дипломатии: «Мы свою дипломатию вверили совершенно антирусским началам. Что может быть противоположнее русскому какого-нибудь тщедушного Брунова? [104] Ни капли русской крови, ни единого русского чувства нет у него в груди… Ему ли передавать звучный и богатырский голос Русского Царя, например, в настоящем Восточном вопросе? Что поймет он в чувстве народного Православия, которое может ополчить всю Россию?»
104
Барон, впоследствии граф Филипп Иванович Бруннов — посланник (1840—1854, 1858-1860) и посол (1860-1874) России в Великобритании.
Эту войну Вяземский, как трезвый политик, предвидел еще в 1831 году, замечая, что «нам с Европою воевать была бы смерть». История Восточной (Крымской) войны подтвердила печальную правоту князя. Но в самом начале этой войны, осенью 1853 года, когда против России выступала одна Турция, он вряд ли задумывался о том, что исход сражения может быть печальным для отечества. Противники России пока что не объединились в официальную коалицию, а громкие победы русской армии следовали буквально одна за другой: 18 ноября вице-адмирал Нахимов сжег весь турецкий флот в Синопской гавани, а 19 ноября генерал-лейтенант князь Бебутов разбил отступавшие к Карсу турецкие войска… В том, что события будут развиваться именно так, князь не сомневался. На одном дыхании он написал стихотворение «Нахимов, Бебутов — победы близнецы…», выдержанное в духе пушкинских «Клеветников России». Было там все, что полагается в такого рода стихах, — и торжественное обращение к победителям, и воспоминания о прежних викториях русского оружия (Кагул, Чесма), и насмешки над «оглушенной пальбой побед Европой», и почти что басенная мораль в духе «нам чужого не надо, но и своего не отдадим»… Свое послание он накануне Нового года отправил Нахимову и Бебутову вместе с благодарственными письмами.
Русское общество захлестывал патриотический порыв — после побед Нахимова и Бебутова над турками откровенно смеялись, англо-французская эскадра, вошедшая 23 декабря в Черное море, тоже не вызывала особых опасений — все были уверены, что повторится победоносный 1812-й, когда Россия устояла одна против двунадесяти языков. 27 и 28 марта 1854 года Англия и Франция официально объявили России войну… «Пришел час показать всему миру, что есть Россия, — думал Вяземский. — Не «больной, расслабленный колосс», а великая держава, которая встанет, как один человек, вокруг государя… Куда уж там французишкам да англичанам!» И он пишет «Песнь Русского ратника», «К ружью!», «1854-й год», «Современные заметки», «Дунайские песни», «Не помните?», «Матросскую песню», «Вот мчится тройка удалая…», «Андрею Карамзину», «Одесса», «Щеголеву», «Блюхер и Веллингтон», «Два адмирала», «На болезнь принца Наполеона», «Мы в стороне чужой, но сердце наше дома…». Стихотворения о войне появляются одно за другим. Вяземский явно вдохновляется примером Жуковского, его «Певцом во стане русских воинов», но… Стихи отчего-то снова получаются умелыми и разнообразными, но не поэтическими. Ни разу не удается ему (как, впрочем, и остальным стихотворцам, воспевавшим Восточную войну) подняться до уровня Жуковского. Восхваления России, государя и православного народа звучали искренне, но казенно и однообразно, как барабанный бой; попытки приспособить стих под восприятие «простого читателя» («Дунайские песни», «Два адмирала», «Матросская песня») в лучшем случае очень спорны; высмеивая турок, французов и англичан, Вяземский пытается быть остроумным, но слишком натянут и тяжеловесен этот юмор, к тому же слишком часто поэту изменяет чувство меры… Только стихотворение «К ружью!» заметно выделялось на общем фоне — это действительно образец патриотической поэзии в высоком смысле слова.
Но тематика даже самых неудачных однодневок говорила сама за себя: никогда Вяземского не печатали в России так охотно, как в 1854 году. Например, стихотворение о Нахимове и Бебутове было напечатано по личному повелению Николая I. Чуть ли не через номер публиковала Вяземского булгаринская «Северная пчела». А однажды, просматривая британскую «Тайме», князь с удивлением увидел перевод своего стихотворения «Песнь Русского ратника»… О том, как принимались «военные» стихи. Вяземского при дворе, красноречиво свидетельствует письмо Плетнева: «Копию ваших стихов я… отправил к Государю Цесаревичу, который, лишь явился я к нему на другой день, очень благодарил меня, восхищался стихами и — объявил, что советовал
A. Ф. Львову (автору музыки гимна «Боже, Царя храни». — B. Б.) заняться сочинением нот для хора».
У патриотических стихов Вяземского до сих пор не было своего исследователя. В лучшем случае их просто бранили, возмущаясь тем, что автор-де был либералом, а потом взялся за казенные военные оды… Даже австрийский исследователь Вяземского Гюнтер Вытженс, менее всего склонный обвинять своего героя в чем-либо, удивлялся тому, что автор выражения «квасной патриотизм» сам на старости лет оказался квасным патриотом. На самом же деле совесть князя была абсолютно чиста — как всякий русский, он искренне вносил посильный вклад в борьбу с врагом. Не его вина, что военные стихи 1853—1855 годов в большинстве своем неудачны: опыта создания таких стихотворений у Вяземского не было (если не считать немногих откликов на победу над Наполеоном), а жанр патриотической поэзии вообще невероятно труден. Но не приходится сомневаться в том, что, доживи Пушкин до Крымской войны, он полностью одобрил бы патриотический порыв Вяземского. И совсем не случайно в августе 1856-го князь получил медаль на андреевской ленте в память о минувшей войне…