Вяземский
Шрифт:
Уход Гоголя и Жуковского оказался для него неожиданным и от того еще более тяжким ударом. Бросив Париж, князь с женой и внучкой Лизой Валуевой отправились в Австрию и Саксонию, где провели весь 1852-й и большую часть 1853 года. Маршруты недалеких путешествий сплетались в диковинные кольца — Теплиц, Дрезден, Карлсбад, Прага, Вена, Мариенбад, Франценсбад, снова Прага, снова Дрезден… Это была попытка сбежать от себя, от собственного нездоровья, заглушить впечатлениями душевную боль. С этими городами Вяземского ничто не связывало, они не вызывали у него никаких ассоциаций и воспоминаний — здесь было легче, бытие словно писалось по чистому листу, что-то происходило с ним впервые; его властно обступала уютная, комфортная вещественность, и Вяземский чувствовал, что не карлсбадские кислые Хиршеншпрунг и Шлоссбрюнн, а спокойное, плавное, прозябательное существование возвращает ему и силы, и способность воспринимать жизнь. Нет, князь ничего не забыл — ни страшного рубежа 1851—1852 годов, когда был на грани безумия, ни смерти Жуковского… Но все-таки отделался он сравнительно дешево — вынес из парижской зимы только
Он и сам удивлялся — откуда-то брались в нем силы жить дальше, и любоваться Эльбой, и беседовать с Вацлавом Ганкой в виду пражских Градчан, и с умилением слушать русскую обедню, и праздновать Масленицу блинами, и восхищаться комфортабельным поездом, который стрелой примчал его из Праги в Вену… «К сожалению моему, я еще осужден кудахтать на чужбине, — писал Вяземский старому приятелю С.Д. Полторацкому. — Но ты видишь, что с горя я все еще продолжаю играть словами. Эта способность пережила во мне все прочие»… К этому времени, к марту 1853-го, относится замечательный портрет Вяземского, сделанный в Дрездене саксонским художником фон Витцлебеном. Шестидесятилетний князь, одетый в теплое двубортное пальто с бархатным воротником, изображен сидящим в кресле. Лицо исстрадавшееся, напряженное, губы скорбно поджаты; во взгляде — тоска и холод… Сам князь был очень доволен этим «удачным списком», хотя и заметил, что «за старый подлинник и пфеннига не дашь». Он написал благодарственное четверостишие Витцлебену и 17 апреля отправил литографию с портрета сестре невестки — княгине Вере Голицыной, с которой был знаком по Константинополю. К литографии приложил поэтическое поздравление с Пасхой. У этих стихов оказалась интересная судьба: в 1862 году они почему-то были разделены издателем Вяземского на два самостоятельных стихотворения, «Молитва» и «Очарование», и так напечатаны в 1880-м в четвертом томе Полного собрания сочинений. Вновь объединены эти стихи были только в 1887 году — и уже как единое произведение вошли в одиннадцатый том Полного собрания…
В коротких, зато непрестанных разъездах по немецким курортам снова вернулась к Вяземскому способность увязывать между собой «двойчатки» (так он называл рифмы). Именно в дороге им были написаны (вернее, сначала сочинены в уме) «Прага», «Фрейберг», «Дрезден», «Ночью на железной дороге между Прагою и Веною» и «Зонненштейн». Особенно урожайным на стихи оказался 1853 год. Пожалуй, только арзамасские 1815—1817 годы да еще холерный 1830-й были для него столь плодотворными. Такое внезапное возрождение было приятной неожиданностью для самого Вяземского… Хотя назвать стихотворения начала 50-х шедеврами язык повернется разве что у очень яростного поклонника его творчества. И разудалая «Масленица на чужой стороне», и послание «Графу Д.Н. Блудову», и «Палестина» написаны умелой рукой, но, пожалуй, этим их достоинства и ограничиваются. Русский зимний колорит в «Масленице…» лихой, спору нет, но уж какой-то слишком утрированный, чуть ли не лубочный, и производит скорее неприятное впечатление (хотя это стихотворение пользовалось колоссальной популярностью в России). А послание Блудову, в котором вспоминается блудовский юбилей 8 января 1851-го и парижский переворот 2 декабря того же года, — типичный пример многословного и малоинтересного стихотворчества Вяземского. Возможно, в 1817 году такое послание вызвало бы восторг, но в 1853-м оно выглядело уже очень архаично. Иногда кажется даже, что Вяземский намеренно задавал себе темы для сочинения стихов, чтобы проверить себя: справится ли?.. Он справлялся — порой с удивительной легкостью, во всяком случае, стихотворение получалось плавным и почти музыкальным, — но поэзией то, что получалось, можно было назвать все реже. Выходило умелое, ловкое и разнообразное стихосложение, от которого почти всегда веяло холодной опытностью автора и привычкой писать.
Пожалуй, даже «Поминки» — цикл, посвященный ушедшим друзьям, не стали достижением Вяземского. Возможно, не вполне хорош оказался для этой темы найденный им размер — только что «обкатанный» в «Масленице…» немного легкомысленный четырехстопный ямб; возможно, неверной оказалась взятая интонация… По-настоящему удачным получилось только стихотворение «Гоголь» — никогда, ни до, ни после, не писал Вяземский о Гоголе с таким уважением и такой теплотой. Портрет Алексея Перовского вышел чрезмерно затянутым; о Пушкине, Дельвиге и Языкове не удалось сказать ничего, кроме каких-то штампованных фраз… Стихотворение «Жуковский» вовсе осталось незавершенным — вероятно, автор сам почувствовал фальшь елейных воспоминаний (хотя финальная строфа неожиданно получилась очень сильной). К «Поминкам» тематически примыкает написанный на пароходе «Зонненштейн» — воспоминание о безумном Батюшкове (в 1853 году «Жуковского и мой душевный брат» был еще жив и жил у своих родственников в Вологде…).
Лучшими стихотворениями Вяземского этих лет стали торжественная надпись «Петр I в Карлсбаде» (23 апреля 1853-го, Карлсбад), ироничный «Александрийский стих» (7 мая, Дрезден), «Ночью на железной дороге между Прагою и Веною» (в поезде в ночь с 28 на 29 мая) и «Одно сокровище» — воспоминание об Иерусалиме. К «Одному сокровищу» в полной мере применимо ахматовское «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…». Трудно в это поверить, но стройное, величественное, проникнутое благочестием стихотворение было написано после посещения Вяземским
Новые стихи свидетельствовали о том, что Вяземский выздоравливает. Окончательно вылечила его (и вытащила из страшной ямы 1851—1852 годов) Венеция. Туда князь отправился на морские купанья по совету знаменитого дрезденского врача Августа Геденуса.
Давно подмечено, что для русского поэта Венеция — одно из самых значимых в мире мест, по нагруженности ассоциациями она вполне может сравниться с Парижем или Петербургом, Современный образованный путешественник, попадая в Венецию, непременно испытывает на себе давление опыта всех предыдущих знаменитостей, навещавших этот чудесный город. В начале 1850-х Венеция еще была относительно свободна от таких наслоений. Вяземский знал, что здесь бывали Жуковский, Батюшков, Александр Тургенев, Гоголь. И, конечно, Торквато Тассо, Руссо, Байрон… Вяземский приплыл в Венецию из Триеста на русском корвете в полдень 7 августа 1853 года. И почти сразу был покорен этим не похожим ни на что городом, которому суждено было вдохновить его на множество стихотворений. Именно с Вяземского и начинается «венецианская тема» в русской лирике.
У Вяземского множество стихов, посвященных разным городам. На своем долгом веку он писал о Москве, Петербурге, Ревеле, Ялте, Полтаве, Одессе, Женеве, Ницце, Дрездене, Праге, Флоренции, Вероне, Виченце, Риме, Берлине, Баден-Бадене, Бад-Эмсе, Бад-Киссингене, Карлсбаде, Иерусалиме, Константинополе… Но именно Венеция стала любимой «героиней» князя всерьез и надолго. В 1853-м он пишет «Венецию», «Ночь в Венеции», «К Венеции», «Guardino Publico» [100] , «Венецианке», «Гондола», цикл «Баркаролы»… Новый город, новая тема поворачиваются перед Вяземским разными сторонами. Собственно «Венеция» — то, что Вяземский обозначал словом «фотография», то есть мгновенная стихотворная зарисовка, первые общие впечатления от нового города и его жизни… «К Венеции» и «Венецианке» — старомодные мадригалы; «Гондола» (с подзаголовком «Подражание Гёте») — угловатый философский набросок, где жизнь сравнивается с венецианским Большим каналом… В на первый взгляд беззаботных стилизациях «Баркаролы» неожиданно ярко блеснуло небольшое стихотворение «Рассеянно она / Мне руку протянула…». Но все-таки самыми удачными в венецианском цикле стали «Guardino Publico», напоминающий «Тропинку» 1848 года, и «Ночь в Венеции». «Guardino Publico» интересен тем, что в нем Вяземский на мгновение забывает о своей любви к Венеции, переносится мыслями в Россию (точнее, на петербургские острова) — и нам явственно виден старый князь, задумчиво бродящий по осенним тропинкам основанного Наполеоном городского публичного сада Парко делле Римембранце (у этой прогулки есть точная дата — 22 ноября 1853 года):
100
«Публичный сад» (ит.).
Несмотря даже на типичную для Вяземского труднопроизносимую предпоследнюю строчку, стихотворение не теряет своего обаяния. Мотивы осенней прогулки по саду Вяземский обыграет еще раз, почти в тех же выражениях, спустя четыре года, в остафьевском «Приветствую тебя, в минувшем молодея…».
«Ночь в Венеции» вызвала восторженный отклик Тютчева. «Своей нежностью и мелодичностью они (стихи. — В. Б.) напоминают движение гондолы. Что за язык — русский язык!» — восклицал Федор Иванович в письме к жене.
По зеркалу зыбкого дола, Под темным покровом ночным, Таинственной тенью гондола Скользит по струям голубым. Гондола скользит молчаливо Вдоль мраморных, мрачных палат; Из мрака они горделиво, Сурово и молча глядят. И редко, и редко сквозь стекла Где б свет одинокий блеснул; Чертогов тех роскошь поблекла И жизнь их — минувшего гул…Своей неторопливой поступью (как в балладах Жуковского или лермонтовском «Воздушном корабле») стихотворение действительно «напоминает движение гондолы». Но с большой долей вероятности можно предположить, что Тютчев обратил внимание именно на эти стихи потому, что в них Вяземский обратился к политическому прошлому Венеции, ярко описав угасшее величие когда-то могучего государства. Это придавало «Ночи в Венеции» явственное сходство с «Венецией» самого Тютчева (1850). Видимо, именно поэтому в