Вяземский
Шрифт:
На фоне Тютчева Петр Александрович Плетнев, еще один постоянный соратник Вяземского в 40-х, выглядел гораздо бледнее. Сын тверского священника, когда-то он пробовал писать стихи, потом переключился на критику, а там и на науку. С 1840 года он был ректором Петербургского университета. К Вяземскому Плетнев относился как младший к старшему, хотя были они ровесники. Безмерно уважал князя и в то же время остро чувствовал розность с ним. «У Вяземского много природного ума, а еще более остроумия, — писал Плетнев, — но у него недостает местной или, лучше сказать, умственной проницательности и находчивости… Остроумие его есть следствие отчасти природного дара, а отчасти преобладание французского воспитания и чтения… Что касается до языка, то он у него какой-то рубленный. Иногда улыбнешься на счастливое выражение, а иногда поморщишься от натяжки. Это все вместе дает ему характер чрезвычайно особенный от других писателей…
Летом 1848-го Плетнев жаловался в письме, что никак не может выбраться на прогулку вместе с Тютчевым и Вяземским: «Я встаю — они спят; я ложусь — они едут кататься». Полюбил Вяземский и прогулки в одиночестве. Надевал теплый сюртук (погода все лето стояла промозглая и сырая) и не торопясь отправлялся по петляющей в роще тропинке, вдогон опускавшемуся на западе солнцу. Оставались позади парк, дом, выстроенный по проекту Канкрина… Смеркалось, в воздухе разносился благовест колокольни Невского монастыря. Проносился запоздалый ездок, с ним обрывок удалой песни… Пахло сырой травой. Стлались по ней белые призрачные полосы тумана… «Неужели сейчас где-то умирают на баррикадах люди… льется кровь, падают троны? — думал Вяземский. — А совсем недалеко — губительная холера?» Здесь, в Лесном, как на краю земли — тишина и покой…
Когда бледнеет день, и сумрак задымится, И молча на поля за тенью тень ложится, В последнем зареве сгорающего дня Есть сладость тайная и прелесть для меня. Люблю тогда один, без цели, тихим шагом Бродить иль по полю, иль в роще над оврагом. Кругом утихла жизнь и бой дневных работ; Заботливому дню на смену ночь идет, И словно к таинству природа приступила И ждет, чтобы зажглись небес паникадила…Именно Лесная дача вдохновила Вяземского на одно из самых изящных и глубоких его стихотворений — «Тропинка». С ранней молодости князь питал стойкую нелюбовь к белому стиху (хотя экспериментировал с ним еще в 1814 году в посвящении умершему сыну Андрею — «Из области тайной…»). Но по «Тропинке» об этом не скажешь — стихотворение выстроено на редкость уверенно, белый стих льется плавно, с редкой для Вяземского мелодичностью и живописностью. «Пограничное состояние» между прошлым и настоящим, явью и воспоминанием, которое возникает при бесцельной прогулке по полевой тропинке, передано поэтом с редкостным мастерством:
Картиной миловидною любуясь, Я в тихое унынье погружаюсь, И на меня таинственно повеет Какой-то запах милой старины; Подъятые неведомою силой С глубокого, таинственного дна, В душе моей воспоминаний волны Потоком свежим блещут и бегут; И проблески минувших светлых дней По лону памяти моей уснувшей Скользят — и в ней виденья пробуждают. Так в глубине небес, порою летней, Когда потухнет ярко-знойный день, Средь тьмы ночной зарница затрепещет, И вздрогнет тьма, обрызганная блеском. Таинственно во мне и предо мной Минувшее слилося с настоящим; И вижу ли иль только вспоминаю, И чувством ли иль памятью живу, В моем немом и сладком обаянье Отчета дать себе я не могу.Осенью 1848 года холера от столицы отступила. Вяземские вернулись в Петербург. 4 декабря, в преддверии тезоименитства Николая I, князь был пожалован орденом Святого Станислава I степени. «В Станиславе мало славы, — усмехнувшись, вспомнил он относительно свежее чиновничье присловье, — моли Бога за матушку Анну…»
«Видно, что я устарел и что дух во мне укротился, — записывал он свои ощущения. — Эта милость меня не взбесила, а разве только немножко сердит. Во все продолжение службы моей я только и хлопотал о том, чтобы
96
Лучше поздно, чем никогда (фр.).
Прошлого года по представлению моему не дали 1-го Станислава Скурыдину, потому что я его не имел. Теперь могу привить его другим. La plus belle fille ne peut dormer que ce qu'elle a [97] .
Впрочем, все это, может быть, и к лучшему. Лишениями, оскорблениями по службе нельзя было бы задеть мое самолюбие. Провидение усмиряет мое самолюбие ниспосылаемыми мне милостями. Все мои сверстники далеко ушли от меня. Отличие, получаемое мною, ни от кого меня не отличает, а, напротив, более прежнего записывает в число рядовых и дюжинных. Когда я ничего не получал, я мог ставить себя выше других или, по крайней мере, поодаль, особняком. Теперь, получив то, чего не мог не получить, самолюбию моему уже нет никакой уловки, никакой отрады. Оно подрезывается под общую мерку и должно стать на уровень со всеми».
97
Даже красивейшая женщина не может дать больше того, чем обладает (фр.).
Через два месяца, 6 февраля 1849 года, нацепив новенькую звезду и надев бело-красную станиславовскую ленту через плечо, Вяземский явился во дворец: «Представлялся сегодня государю благодарить за Станислава. Кажется, с 39-го или с 40-го года не был я во дворце». Император с добродушной улыбкой выслушал его. В свои пятьдесят три Николай Павлович выглядел по-прежнему молодцом, ни военная выправка, ни внушительность ему не изменяли с годами, но что-то в лице появилось поблекшее и растянутое, а красивые холеные усы сильно поседели.
— Как прошла пирушка твоя в честь Жуковского? — спросил государь. — Я бы желал, чтобы он поскорее вернулся домой. В Европе русскому сейчас нечего делать…
«Пирушку» эту Вяземский устроил 29 января у себя дома. Он задумал отпраздновать день рождения (66-летие) Жуковского, совместив это с 50-летним юбилеем его литературной деятельности… К Вяземскому съехались друзья Жуковского, ученики, почитатели его музы. «Свадебным генералом» на юбилее стал цесаревич, воспитанник Жуковского. Приехали граф Дмитрий Николаевич Блудов (графом он стал с апреля 1842 года), Плетнев, князь Одоевский, из женщин — Екатерина Андреевна Карамзина, дочери Дашкова и Пушкина — всего человек восемьдесят, мужчин и дам. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский, давно уже утративший образ любезного ветреника, но и в сединах по-прежнему обаятельный, уселся к фортепьянам и приятным баритоном, слегка картавя, запел куплеты на слова Вяземского:
В этот день Бог дал нам друга — И нам праздник этот день! Пусть кругом снега и вьюга И январской ночи тень — Ты, Вьельгорский, влагой юга Кубок северный напень! Будь наш тост ему отраден И от города Петра Пусть отгрянет в Баден-Баден Наше русское ура!«Ура» действительно звучало, и «влага юга» в бокалах шипела, и Виельгорский был самый настоящий — а все-таки Вяземский, глядя на гостей своих, не мог не понимать, что на прежние бесшабашные застолья все это совсем непохоже… Присутствие великого князя невольно сковывало, хотя Александр Николаевич держался очень просто и скромно. Когда поднялся Блудов, чтобы читать вслух большое послание Вяземского к Жуковскому, две звезды на его фраке невольно брызнули отраженным светом в глаза… Блудов читал совершенно так же, как читали стихи лет тридцать назад, и это сочетание прежней, милой, светской манеры с его старым, холодным, изрезанным морщинами лицом, в котором было что-то чуть ли не волчье, производило жутковатое впечатление…