Вяземский
Шрифт:
Он заблуждался. Меньше чем через год «загадочная сказка» совершит очередной непредсказуемый поворот…
Скорее всего, «12 июля 1854 г.». и «Сознание» и впрямь объединялись Вяземским в своеобразное поэтическое завещание, потому что в сентябре того же 1854 года (и тем же александрийским стихом) он написал еще и «Литературную исповедь» — подведя итоги поэтической карьере. В «Исповеди» князь уже вполне чувствует себя в своей тарелке, это привычные для него ироничные, ловкие и старомодные стихи, где он стойко обороняет свою литературную позицию — например, подчеркнуто обращает внимание на то, что современные поэты и литературоведы ему не указ, он до сих пор признает только суд Жуковского, Пушкина, Баратынского… Но, судя по названию стихотворения, это опять-таки последнее слово Вяземского. Видимо, в Бадене, переполненном замогильными ассоциациями, князя снова навестила мысль о близкой смерти, хотя и не преследовала уже так жестоко, как зимой 1851/52 года.
…Заграничное житье-бытье между тем продолжалось.
Веве лежал на берегу Лемана, Женевского озера, окруженный со всех сторон горами и еще не застроенный высотными отелями, как сейчас. Здесь прекрасный климат (в отличие, например, от Женевы): горы защищают Веве от сильного холодного ветра — фена. Небольшой этот швейцарский курорт свят и памятен для русской литературы: в 1789 году Веве посетил Карамзин, в 1821 году (и еще несколько раз потом) — Жуковский; именно здесь был начат перевод «Шильонского узника», здесь Гоголь в 1836-м работал над «Мертвыми душами»… Всюду теперь сопровождают Вяземского тени друзей, «Письма русского путешественника» всегда с ним. И глядя на горы, он вдруг вспоминает, что уже видел именно этот пейзаж — зубчатые границы оснеженных пиков соприкасаются с небом, словно купаясь в холодном прозрачном воздухе… Лодка на неподвижной поверхности Лемана. Деревья кудрявятся на берегу… Этот рисунок Жуковского он видел когда-то — когда? В 25-м году? в 33-м? 38-м?.. Тонкие, воздушные линии, мелкие изящные штришки, застывшие фигурки людей, любующихся природой. Такой фигуркой застыл сейчас и сам князь — частью пейзажа, в виду которого невольно думается о Божьем величии.
Стихи пишутся по-прежнему хорошо. (Кстати, о Швейцарии, как и о Венеции, Вяземский написал больше, чем кто-либо из русских поэтов.) Теперь он параллельно ведет два поэтических дневника — «официальный» и личный, интимный. Такое уже было в 1814 году, когда Вяземский одновременно мог сочинять и надпись к бюсту Александра I, и язвительные эпиграммы на литературных противников… Сорок лет спустя его снова волнуют сводки с полей сражений: как и все русские, он возмущается варварским обстрелом Одессы, негодует, узнав, что англо-французская эскадра подходит к Петербургу, что Черноморский флот блокирован в Севастополе… Неудачи преследуют русскую армию. Сражение на реке Альме, Балаклава, Инкерман… 5 октября 1854 года англо-французские войска впервые бомбардировали Севастополь. Война поворачивается к России совершенно непобедной своей стороной. Коснулась она и Вяземского лично: в бою геройски погиб полковник Карамзин, старший сын Николая Михайловича, племянник князя… Совсем недавно Вяземский благословлял его на брань посланием «Андрею Карамзину»… Все это угнетало невероятно: «Силистрия и прочее ядром засели мне в душу. Тяжело» (русская армия не смогла захватить крепость Силистрию), «Что-то нет нам счастия. Большая неустрашимость, примерное самоотвержение, но нет блистательных ударов», «Еще не гадко, а уже грустно быть русским»… И швейцарские красоты больше не радуют… Об этом — большое стихотворение «На берегу Леманского озера», где искреннее восхищение Швейцарией, «подножьем звездного престола», неожиданно переходит в воспоминания о «священном крае России милой»… «Тень Севастопольской твердыни / Ложится саваном на грудь» — так завершаются эти стихи.
Дорогою из Базеля в Берн, в дилижансе, написал Вяземский бодрое по тону «6 декабря 1854 г.». (день именин Николая I) с запоминающимися строками «Отстоит Царя Россия, отстоит Россию Царь!». 29 декабря Плетнев прочел эти стихи в общем собрании Академии наук. «В зале разразились общие рукоплескания, с основания Академии неслыханные в важных стенах ее», — описывает Плетнев это чтение… Но вот из-под пера Вяземского выбегает полное отчаяния четверостишие явно не для широкой аудитории… Это едва ли не самые сильные стихи о Крымской войне во всей русской поэзии:
О Русский Бог! Как встарь, Ты нам Заступник буди! И погибающей России внемля крик, Яви Ты миру вновь: и как ничтожны люди, И как Единый Ты велик!…Устав бродить по окрестностям, Вяземский запирался в своем прохладном номере гостиницы «Моне» (где на оконном стекле нацарапал свою фамилию какой-то Ознобишин), ел чудесный местный виноград и с неожиданным даже для себя самого интересом читал «старье Жан-Жаково». Так получилось, что никогда не попадалась ему в руки «Юлия», и вот теперь древний роман казался подчас надуманным, слишком выспренним — но слог Руссо почему-то трогал
В черновом варианте пейзаж Остафьева прочитывался более ярко:
Все при тебе из тьмы воскресло: Вот предо мной наш сельский дом, В углу родительское кресло, Здесь сад, там церковь за прудом…Русских в Веве можно было пересчитать по пальцам. На другой же день по приезде Вяземский нашел в городе принца Петра Георгиевича Ольденбургского, генерала русской службы и основателя училища правоведения (с его матерью, сестрой Александра I и Николая I великой княгиней Екатериной Павловной, князь встречался еще в далеком 1811 году). С принцем и его супругой, принцессой Терезией Вильгельминой, Вяземский был знаком всего лишь два месяца. У Петра Георгиевича ежевечерне собирался небольшой кружок — вдова прусского короля Фридриха Вильгельма III принцесса Августа Лигниц и младший брат правящего короля принц Карл Фридрих. Разговоры, конечно, шли о политике, Восточном вопросе, а то и читали вслух, играли в «секретаря» и «ералаш», Вяземский проверял на слушателях новые свои стихи… В этом кружке встречали Рождество и Новый год, сперва по местному, европейскому календарю. Весь крошечный Веве высыпал на берег Лемана — и обнаружилось, что в городке обитает немало умеющих веселиться людей. По улицам бегали дети в масках, стуча в барабаны; всю ночь в Веве не смолкали песни… 24 декабря в доме Ольденбургских был постный обед, ввечеру — елка с подарками. На другой день пастор читал вслух Вторую главу Евангелия от Луки, и Вяземский вспомнил, что слышал ее же в Вифлеемской пещере во время паломничества… 31 декабря в гостиничном номере князя откупорили шампанское и хором спели «Боже, Царя храни».
Супруга принца Ольденбургского, Терезия Вильгельмина, очень пришлась по душе Вяземскому. Терезия, урожденная принцесса Нассау-Вайльбург, была старшей дочерью в большой семье герцога Вильгельма Нассауского, тесно связанной родственными узами с правящими дворами Европы: младшая сестра Терезии София была замужем за шведским королем Оскаром II, ее племянница Елизавета стала королевой Румынии, а младший брат Адольф основал династию, до сих пор правящую в Люксембурге. Судя по портретам, в середине 50-х сорокалетняя Терезия выглядела очень моложаво и привлекательно; лицом, скорее славянского, чем немецкого склада, она немного напоминала Наталью Николаевну Пушкину.
Кстати, род Нассау-Вайльбург оказался семейно соединен с родом Пушкиных. Младший брат Терезии, принц Николай Вильгельм, женился на дочери Пушкина Наталье Александровне. Их дети, в свою очередь, породнились с Романовыми: дочь вышла замуж за великого князя Михаила Михайловича, внука Николая I, а сын женился на дочери Александра II княгине Юрьевской…
Никакого намека на что-то личное между ним и принцессой Вяземский допустить не мог: в 1855 году Терезия была матерью семи детей (старшей — 17 лет, младшей — три года), она была лютеранка, рядом находился ее муж, да и обращался Вяземский к принцессе, согласно этикету, «Ваше Императорское Высочество»… Но все же что-то между ними, похоже, промелькнуло. В начале ноября, за три дня, Терезия вылепила с натуры медальон, а в феврале 1855 года — очень удачный гипсовый бюст Вяземского (бронзовая отливка с него сейчас хранится в Остафьеве), и он поблагодарил ее за это стихотворным посвящением «Принцессе Ольденбургской». Стихотворение вроде бы вполне ординарное, нечто среднее между альбомным мадригалом и старомодным посланием, но любопытно то, что уже в пятой строке Вяземский сбивается на что-то более личное, чем принято в таких случаях, — говорит о том, что скульптура ему дорога главным образом потому, что лепили ее руки Терезии… И тут же, словно спохватившись, пытается снова принять официальный тон, но это не удается: после вымученных строк про «просвещенный ум», «любовь к художествам» и «супруги, матери заботливость и нежность» послание увядает само собой.