Вязниковский самодур
Шрифт:
Это донесение, принесенное пешим посланным, пришло в Вязники после возвращения туда Чаковнина, который успел уже, как приехал, повидать князя по важному, как сказал он, делу и переговорить с ним.
Последствием этого разговора было то, что Савельев получил в городе с нарочным от князя на свое донесение следующий ответ:
«А и опять ты — дурак! Господин и кавалер Чаковнин показал себя вполне преданным особе нашей. А тебе, дураку, смотреть за Гурловым, что он в город в пейзанском платье придет, и не токмо принимать меры, а просто взять его и на том быть!..»
Чаковнин
В разговоре с ним он случайно упомянул о Труворове, своем сожителе по комнате.
— Какой такой Труворов? — спросил князь.
— Уж какой именно — доподлинно не знаю, — ответил Чаковнин, — а дворянин и помещик, зовут его Никита Игнатьевич.
— Ну, так и есть! — воскликнул князь. — Сын Игнатия Никитича! А мне до сих пор и не скажет никто. Вы знаете, у отца его, Игнатия Никитича, был театр в Москве — не хуже шереметевского. Он должен помнить. Он должен помнить все житье их московское. Старик Труворов широко жил, хорошо. Есть теперь что вспомнить его сыну. Сын-то жить, конечно, так уже не может, потому отец растратил все, но вспомнить ему есть что, право, есть!.. Я хочу непременно показать сыну Игнатия Никитича Труворова свой дом и прочее. Он должен оценить это!..
На другой день князь Гурий Львович, обрадовавшийся, что нашел человека, пред которым можно похвастать своею роскошью, потребовал к себе Труворова и с утра до вечера держал его при себе. Он показывал ему коллекцию тростей и табакерок, дом, парк, оранжереи.
Неповоротливый, толстый Никита Игнатьевич добродушно оглядывал все и говорил только по своей привычке: «Ну, что там!.. Ну, какой там!..» Ни разнообразие и богатство коллекций, ни пышность дома, ни красота парка, ни огромные размеры оранжерей не трогали его.
— Да ведь такого, например, парка у вашего батюшки не могло быть в Москве! — настаивал князь.
— Ну, что там не могло… Ну, какой там парк! — пел по-своему Труворов, и князь чувствовал свое бессилие поразить его.
Но он не сердился на это. Он сознавал, что сын такого барина, каким был покойный старик Труворов, и не должен, в сущности, удивляться ничему. Но это только больше раззадоривало князя, и он хотел добиться своего. Он не знал, что Никита Игнатьевич оставался равнодушным к его сокровищам не потому, что столько уже видел на своем веку, что был чересчур разборчив и требователен, а просто потому, что ему было решительно все равно — никакой ни нужды, ни пользы он в этих сокровищах не видел.
Каравай-Батынский в тот же вечер назначил спектакль.
Своим театром он очень гордился, тратил на него, не жалея, деньги и был уверен, что уж представлением-то он проберет Труворова.
Для того же, чтобы подействовать в этом смысле наверняка, он велел выпустить в первый раз сегодня новую актрису Марью. Она должна была явиться в апофеозе в виде богини судьбы и прочесть приличные случаю стихи, которые велели ей выучить.
Нарочно посланные верховые ездили по окрестностям, чтобы приглашать публику на парадный спектакль в доме князя Гурия Львовича Каравай-Батынского.
Жившие в Вязниках гости уже с утра начали принаряжаться — доставать лучшие
К восьми часам вязниковский двор наполнился рыдванами, распряженными и оставленными тут, потому что в сараях не хватило места. Кроме того, приезжие, которым не досталось комнаты, решили переночевать в экипажах. Флигель был переполнен, и все павильоны в парке были заняты. На спектакль явились и дамы, большинство в старинных робах, вышедших из моды, но необыкновенно добротных. Гости продолжали приезжать и после начала представления.
Театральный зал, с расписным потолком, с бархатной занавесью, с двумя ярусами лож, был освещен множеством масляных ламп, так что в нем было очень светло и жарко. Дамы сидели в ложах. В партере на раскинутых в беспорядке табуретах на золоченых ножках, с бархатными подушками, разместились мужчины.
Князь восседал в большой ложе против сцены. Сзади него стояли камергер и камердинер. Направо от него сидел Чаковнин в своем обычном зеленом мундирном одеянии с красным воротником, а налево — в великолепном нежно-лилового бархата кафтане, шитом гладью золотом, шелками и драгоценными камнями, — Никита Игнатьевич Труворов. На самом князе был дорогой кафтан, но у Труворова работа была тоньше и камни подобраны лучше. Этот кафтан остался у него и сохранился из платья его отца; самому же ему и в голову не пришло бы шить себе такую дорогую одежду.
XXI
Представление уже началось, когда Маша, которая должна была появиться в конце вечера, вошла, затянутая в корсет и одетая в пышное белое платье «помпадур», с башмаками-«стерлядками» на ногах, в особую уборную, отведенную для прически и уборки волос. Уборная была маленькая, так что с трудом можно было повернуться в ней в огромных, торчавших по сторонам фижмах.
Маша, хорошо обученная в Москве, как носить платье и обращаться с ним, бережно и осторожно прижала руками юбку и уселась на табурет пред зеркалом в ожидании, пока придут, чтобы убрать ей голову.
Она слышала, как сзади скрипнула дверь, как вошел кто-то — очевидно, парикмахер — и как защелкнул задвижку, чтобы никто не мог войти извне. Ей хотелось разглядеть в зеркало (повертываться было неудобно), кто вошел и зачем запирает дверь на задвижку, и за плечом своим увидела в зеркале лицо с низким лбом, с рыжим париком, подбородком, спрятанным в жабо, и большими темными очками на носу. Но это был один миг. Лицо изменилось сейчас же, парик исчез, исчезли очки, подбородок высвободился, и Маша узнала знакомые, красивые, любимые черты молодого Гурлова.
— Зачем ты усы сбрил? — вырвалось у нее.
Эти слова вырвались у нее бессознательно. Она поразилась неожиданному появлению любимого человека и сказала то, что первое пришло ей в голову.
— Узнала, не забыла, любишь? — проговорил он. Маша вскочила, обняла его, прижалась к нему.
— А я думал… Боже мой, как я волновался!..
— Ну, ну, чего ты волновался?
— Да оттого, что ты видела меня на службе у этого человека.
— Ах, какой ты глупый!..
— Я думал, что ты не поймешь… да ведь иначе, верь мне, нельзя было…