Выбор жанра
Шрифт:
К тому времени наша компания основательно поредела. Те, для кого пьянка из средства общения превратилась в образ жизни, выпали в осадок. Кто-то свалил за бугор. Некоторые, озлобленные на советскую власть, препятствующую их самореализации, ушли в диссиденты. Остальные впряглись в житейскую лямку и уже не вспоминали ни о Хемингуэе, ни о Лелюше. Саню я видел редко, от случая к случаю. Его пьесы покупало министерство, иногда ставили в провинции, но в московские театры, куда стремятся все драматурги, пробиться не удавалось. Наконец ему повезло, молодой режиссер взялся ставить его пьесу в московском Новом театре. Саня пригласил меня на премьеру. Не знаю, что было от пьесы, а что привнес режиссер, по спектакль
— Ты ее видел?
— Кого?
— Серафиму! В зале. Видел?
— Нет, — ответил я, понимая, что наношу ему глубокую сердечную рану.
— Не пришла, — печально заключил он. — Но она придет. Обязательно придет!
Но она так и не пришла. Позже стало известно, что режиссера Г. пригласили в Лондон снимать какой-то фильм, Серафима уехала с ним. Я был уверен, что все это переведет для Сани его Великую Любовь в область ностальгических воспоминаний, но не тут-то было.
После московской премьеры его приняли в Союз писателей. Он тут же подал заявление в партию и очень старательно выполнял все поручения парткома и райкома. Это несказанно удивило всех, кто его знал. Человека, менее приспособленного для партийной карьеры (для любой карьеры) невозможно было себе представить. Особенно учитывая его грамотность. Не сомневаюсь, что даже в заявлении в партию кто-то предварительно расставил все запятые. Но думал Саня не о партийной карьере, а совсем о другом.
Это стало ясно, когда его включили в качестве заместителя руководителя в писательскую туристскую группу, отправлявшуюся в Англию. Руководителем был известный своими либеральными взглядами драматург, Саню приставили к нему комиссаром. Но он не оправдал надежд. И даже подло предал своих партийных товарищей. В последний день пребывания в Лондоне он исчез из отеля. Группа вернулась в Москву без него. Через несколько дней Би-Би-Си передало, что советский драматург Ш. попросил в Великобритании политического убежища.
В Москве это вызвало шок. Убрали главного редактора реперткома Минкульта, покровителя Сани. Сменили руководство парткома объединения драматургов. Но больше в реакции было недоумения. С чего вдруг? Никаким преследованиям человек никогда не подвергался, ни в каком инакомыслии не был замечен. Больше того, у Сани была репутация откровенного конъюнктурщика. По этому поводу руководитель тургруппы, известный своими либеральными взглядами драматург, философски заметил:
— Что-то сдвинулось. Когда свалит Софронов, будем считать, что перестройка идет успешно.
И только один я знал, в чем дело. Серафима. Она в Лондоне. Значит, есть возможность ее увидеть. Хотя бы издали.
«Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень, на руку
твою, ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные…»
Когда человек в сути своей как киношный дом с красивым фасадом и ничем внутри, это навсегда.
Если бы Саня для своего побега задумал выбрать более неудачное время, это ему бы не удалось. Весь Запад был влюблен в Горбачева, незадолго до этого он нанес визит в Англию и встретил самый радушный прием. В этой ситуации было нетактичным предоставлять политическое убежище человеку, который никаким гонениям на родине не подвергался. Ему отказали. Он доказывал, что пьеса «Странник» о турецко-армянской резне поставила его на родине вне закона. Форин-офис слышать не хотел ни о какой пьесе. Назревал скандал. Подключилось радио «Свобода». Саня заявил в интервью, что лучше бросится в Темзу, чем вернется в СССР: «Я хочу умереть свободным!» Англичане прикинули, какой шум поднимется, если этот псих исполнит свое обещание, и сдались.
Он получил политическое убежище, но радости ему это не принесло. Серафимы в Англии уже не было. У режиссера Г. с
Больше о Сане я ничего не слышал. А Серафиму однажды случайно встретил в Доме кино. Счастья в Голливуде она не нашла. Несколько лет мыкалась в Америке, мыла посуду в придорожных забегаловках, сидела с паралитиками. В конце концов вернулась на родину, всеми забытая, никому не нужная. Много пила. Так, во всяком случае, говорили в Москве. Она первая подошла ко мне и сразу обратилась на «ты», хотя наши знакомство ограничивалось двумя днями в Феодосии:
— Давай отойдем.
Устроившись за стойкой бара, заказала два двойных виски и спросила:
— Ты что-нибудь о нем знаешь?
— Ничего, — ответил я, понимая, что она говорит о Сане.
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Там, в Феодосии… ты должен знать. Что это было?.. Я часто об этом думаю. Я думаю об этом до сих пор. Не может быть, чтобы он просто напился. Было что-то еще. Что?
— Ничего, — твердо сказал я. — Просто напился. От радости.
А что я мог ей сказать? Что ее возлюбленный подцепил триппер и не хотел ее заразить, но и признаться в этом не мог? Он не признался. Не мне открывать его тайну.
— От радости. Просто от радости, — повторила она. — Ладно. Давай выпьем. Пусть ему повезет.
И мы выпили.
Как заметил читатель, тема пьянки пронизывает мой рассказ, как красная нить канаты британского королевского флота (кто не знает, ее вплетали, чтобы канаты не воровали). Так оно и было. Пьянка служила постоянным фоном, на котором проходила жизнь молодой московской интеллигенции, которую позже стали называть шестидесятниками.
Однажды в минуту тонкого утреннего опохмеления мой друг, ставший известным журналистом, сказал:
— Я вот о чем думаю. Пройдут годы, придет время писать мемуары. Знаешь, как будут называться мои мемуары? «Пятьдесят лет с похмелья».
Вот и пришло мое время писать мемуары.
А чем я, по-вашему, занимаюсь?
Отец и сын
Киднеппингом никогда не занимались? А мне однажды пришлось.
У этого случая есть предыстория. Все началось в Москве в общежитии Литературного института на Бутырском хуторе. «Желтый дом» — так его называли. Дом был действительно внешне желтым, да и по сути тоже. Эта обитель муз еще ждет своего вдохновенного Пимена. При самом первом появлении в «желтом доме» меня впечатлил приказ ректора Литинститута, вывешенный на доске объявлений для всеобщего обозрения. Начинался он эпически: «Студент Бутылкин прибыл на заочную сессию». Далее в стилистике милицейского протокола перечислялись художества студента Бутылкина. И финал, чеховский по лапидарности и драматизму: «Студента Бутылкина из института отчислить». «Здесь не скучно», — тогда еще подумалось мне.
Вместе со мной на отделение прозы поступил Сережа П. Родом из Прибалтики, из Шауляя. На творческий конкурс послал несколько рассказов из армейской жизни, написанных, как он сам говорил, от скуки. К собственному его изумлению, конкурс прошел. Приемную комиссию покорили не столько его рассказы, сколько рабочая биография. Грузчик, электрик, армия. Наш человек. А которые слишком умные, те не наши, ну их. В отличие от многих сокурсников, считавших поступление в Литинститут первой ступенькой к всенародному признанию (пусть не к Нобелевской премии, но к Государственной точно, а впрочем почему и не к Нобелевской?), Сережа такими мечтаниями не озадачивался. По складу характера был он, что называется, шебутной: переполненный энергией, азартный спорщик, при этом не имело значения, о чем спорить. Забегая вперед, скажу, что писателя из него не вышло: весь пар уходил в свисток.