Выбор
Шрифт:
– Ой, бедненький извозчик из петербургского трактира девятнадцатого века! Пожалей общество, не шокируй девиц! Ну, перестань дурачиться! (И Илья мгновенно принял вид жеманной девицы, стал жевать с осторожностью, брезгливо, капризно поджимая губы.) Ну, перестань, перестань же, а то мне не смеяться, а плакать хочется! (Она оглянулась на Эдуарда Аркадьевича, на мать, и глаза ее заблестели умоляюще.) Рассказывайте, пожалуйста, что вы там видели? Немца хоть живого видели? Говорят, они уже... Нет, подожди, Ильюша, дай-ка расческу, у тебя есть? Как вы ужасно обросли на окопах! Как папуасы! Смотреть страшно! Немедленно дай расческу!
Илья небрежно пошарил по карманам, конечно же, несерьезно покоряясь начатой игре, подал расческу, преувеличенно галантно подув на нее, продолжая выражать покорность, а она спрыгнула с тахты, подошла вплотную к нему, сидевшему в кресле, и начала медленно зачесывать назад его черные волосы. Весь притворно послушный, неподвижно улыбаясь, Илья смотрел на золотую (у самого лица) пуговицу ее командирской безрукавки, распространявшей вкусный запах нового меха, и в этой необычной свободе Маши, в том, что она стояла, почти касаясь коленями Ильи, и он мог поцеловать
– Так как-то лучше. Теперь начинаю узнавать тебя, - услышал он голос Маши и увидел, как лучистая чистота ее глаз на секунду соединилась со снисходительной усмешкой во взгляде Ильи, и она повернулась к Владимиру, тронула пальцем его волосы. - И тебя? Почему ты так на меня смотришь?
– Я? Никак не смотрю. - Он отклонил голову и, чтобы оправдать невольную резкость слов, сказал сердито: - Не люблю, когда меня причесывают, как какую-то кошку.
– Если я похож на кошку, то твоя наблюдательность потрясает. - Илья развалился в кресле, без стеснения оглядывая комнату, он умел быстро осваиваться и обладал завидным качеством преодолевать препятствия и неудобства в любой обстановке. - Маша, мы шатались по Москве с самого утра, зашли, чтобы удостовериться, не уехала ли ты. Весь двор пуст, все смылись в эвакуацию. Ты не уезжаешь?
– Я не знаю. Ничего не знаю. Если мы поедем, то только с мамой, когда она выздоровеет, - проговорила Маша и села на тахту, кутаясь в широкую ей безрукавку. - Не будем об этом. Не хочу, не хочу. Лучше скажите, мальчики, что же такое под Москвой? Неужели все так страшно?
В ожидании ответа она потерлась подбородком о мех телогрейки, Владимир подумал, что у нее замерзли губы, вообразил их прохладную вишневую упругость, с внутренним ознобом ощутил звук ее голоса, близость ее лица, ее коленей, чуть толстоватых сейчас, обтянутых плотными шерстяными чулками, и его пронзительно обдул ветерок радости, перехватывающей дыхание каждый раз, когда он видел ее... Но этот ветерок, похожий на ожидание праздника, и одновременно предчувствие беды были настолько властными, что сразу изменяли в нем что-то, делали его против воли резким, грубым.
Илья полусерьезно стал рассказывать о рытье окопов под Можайском, о том, как однажды ночью, вооружившись лопатами, ловили в поле, но так и не поймали сброшенных с самолета немецких диверсантов, о том, что неделю назад все были подняты по тревоге, уже обойденные справа и слева танками, и по лесам вместе с остатками какого-то разбитого стрелкового полка выходили из окружения к Москве...
– О, Гераклы, Александры Македонские! О, грандиозные герои нашего времени! - выговорил, массажируя вспотевший лоб, Эдуард Аркадьевич и от неуложенного чемодана круто развернулся к столу, налил рюмку коньяка, замученно закатил выпуклые глаза к потолку, выпил, сказал еще раз "грандиозные Гераклы" и опять принялся страдальчески массажировать лоб, утомленно закатывать глаза, ходить по комнате от стола к дивану, где накрытая пледом и шубкой задумчиво-грустно читала Тамара Аркадьевна. - Ваш грандиозный рассказ, молодой человек, потрясает до глубины души! - заговорил он вдруг, несколько манерно картавя с пасмурной едкостью. - Какая изумительная пора детства и юности! Впереди, конечно, две счастливые жизни, а молодость и здоровье бесконечны! Все друзья красивы, благородны и бессмертны, а враги косолапы, косорылы и бессильны! Как я хотел бы, как мечтал бы хоть день, хоть час, хоть несколько минут пожить в этом милом, совершенно грандиозном состоянии детства! В этом рае голубых и лазурных снов! О, счастливая пора, когда все на свете - ла-адушки, ладушки, где были - у бабушки! Ты слышишь, Тамарочка, милая? Поистине не хочу пребывания в зрелом, разумном, практичном благолепии, но хочу детства, господи, прости за мечты тщетные! О, милая пора, очей очарованье! Кажется, так у Пушкина, мои ребятушки, ладушки?
– Вы ошибаетесь, - мрачно сказал Владимир и покраснел. - У Пушкина не так. "Осенняя пора, очей очарованье". И... какие мы еще "ребятушки, ладушки"?
– Особенно вы здорово насчет голубых и лазурных снов, - вставил Илья в поддержку Владимира. - И насчет ладушек и Пушкина.
– Дядя! - крикнула возмущенная Маша. - Почему вы слушаете наш разговор? Даже как-то странно, стыд какой. На вас совсем непохоже и... просто, просто зачем вы так?
Эдуард Аркадьевич воздел руки к лепному потолку, потрясая ими, сдаваясь в плен без сопротивления.
– Извини, извини, богоподобная царевна киргизкайсацкия орды! Я услышал случайно, я грандиозный осел, да будь тебе известно, ибо уши мои шибко грамотные, родная моя! - Он шустро направился к столу, взял бутылку коньяка, но, прежде чем налить себе, иронически-выжидательно уставил выпуклые свои глаза в сторону Ильи и Владимира. - Вы не желаете ли, юные люди, чокнуться оч-чень недурным армянским? У меня, простите, вторые сутки разламывается голова, а коньяк иногда помогает. Хотите? Ан нет, понимаю, рано, рано, придет время, познаете все, испьете горечь познания, печаль великую и будете в большой тоске думать о бытии своем! О, прелесть, запах солнца!.. простонал он, маленькими, дегустирующими глотками выцедив рюмочку, и сладостно закусил долькой шоколада, все расхаживая в неподпоясанной гимнастерке по комнате. - Да, кстати, о прошлом и настоящем, - заговорил он, быстрой ощупью гибких пальцев как бы проверяя, ушла ли головная боль наконец. - Да, где же прошлое, милое, довоенное ясное утро? Прошлое метафора. Настоящее
– По-моему, тебе не нужно больше задавать вопросов, - сказала Тамара Аркадьевна низким простуженным голосом, обеспокоенно оправляя на шее пуховый оренбургский платок. - Но только, пожалуйста, не вмешивай сюда детей. Они не виноваты.
– Ты пойми, пойми! - Он прижал щепотку ко лбу и выкинул, разжал пальцы в воздухе. - Ни тебе, ни Маше нельзя медлить, нельзя оставаться здесь, эт-то безумие, которому объяснения нет! Твоя ангина и твоя судьба - не смешно ли? Пересиль себя, сестра чудная! Оставаться в голоде, в холоде, в неизвестности хотя бы на неделю двум женщинам без серьезных средств... двум почти в пустом доме - это не только риск, но самоубийство, по меньшей мере! Представь худшее - вы не успели уехать, в Москве катастрофа. На какие средства вы будете жить - продадите серьги, кольца, барахло-тряпки? На сколько хватит? А потом? На панель Арбата? Ну, прости, прости! Я раздражен, разумеется, но суть-то, так или иначе, в одном. Болеть в Москве ангиной сейчас недопустимая роскошь! Надо ехать в Ташкент, золотце мое, догонять свой театр, ехать немедленно, завтра, завтра! Уезжать!
– Я не понимаю, дядя, - тихонько сказала Маша, все кутаясь в меховую безрукавку, точно было ей зябко. - Вы говорите так, будто завтра... завтра в Москву войдут фашисты. Неужели вы так думаете? Они что - войдут?
– Маша родненькая, драгоценная моя племянница! - воскликнул в изумлении Эдуард Аркадьевич. - Этого не знает и сам господь! И никто не скажет, не сообщит заранее, к большому сожалению, если даже Москву окружат немецкие танки, перережут дороги! Но по всем признакам - положение сверхсерьезное, какого на нашей памяти еще не было! Да, Машенька, юное мое, очаровательное существо, твой возраст - несокрушимый оптимист, но в такие дни быть беспечным - смертоподобное легкомыслие!.. Ты понимаешь, Машенька, что значит женщинам оставаться в городе, в котором, возможно, начнутся уличные бои! Пойдете на баррикады, подобно Жанне д'Арк? Актриса и девочка - смелые воины!..
От слов Эдуарда Аркадьевича, от энергичности его пальцев, которыми он то растирал высокий лоб, то нервно и продолжительно хрустел, сводя руки за спиной, от его голоса, чудилось, рассыпающего вокруг себя ядовитые иглы, исходила острота тревоги - и неприязнь к нему загоралась у Владимира запальчивым огоньком. Илья, щурясь на Эдуарда Аркадьевича, слушал его чутко, не пропуская ни одного слова, и рот был сжат терпеливо, будто его вызывали на драку, которую надо принимать не сразу. И Владимир не выдержал: