Выдавать только по рецепту. Отей. Изабель
Шрифт:
Я иногда говорил ей:
— А ты думала о том, что из-за этой войны мне вскоре придется уйти от тебя?
На это она всегда отвечала уклончиво; она не давала увлечь себя; она сражалась только на своей территории. Она запрещала себе говорить о любви. О любви она могла только кричать. Она была как те прорицательницы, которые говорят только по вдохновению и которых надо предварительно разогреть над огнем.
Я порой удивлялся ее безупречному здоровью, которому словно не вредило хроническое злоупотребление наркотиками. Я спрашивал себя, не ошибается ли Сюзанна относительно собственных пристрастий,
Однажды я спросил у нее, каким образом она подхватила эту привычку. Она просто ответила:
— От одного врача, которого звали Мишель, как тебя.
Я возмутился. Мне показалось гнусным, что этого подлеца звали так же, как меня.
— А твой муж знает?
— Мне кажется, он о чем-то подозревает. Он всегда тщательно запирает шкафчик с токсинами. Мне ни разу не удавалось застать его врасплох.
Глядя на тело Сюзанны, такое крепкое, так ладно сбитое, я успокоился. «Вообще-то не так уж страшно все это, как кажется», — подумал я.
Я снисходительно ввел Сюзанне наркотик, о котором она меня просила; затем, чтобы не остаться в одиночестве, уделил и себе небольшую дозу, как дают детям сироп, чтобы сидели спокойно, пока родители пьют аперитив.
После укола, через какое-то время, невидимая рука сжимала мне затылок; другая железная ладонь стискивала мои челюсти. На мгновение я весь съеживался, голова моя гудела; затем, постепенно, державшие меня руки разжимались, выпускали меня, как пальцы выпускают перо; я тихо падал сам в себя, но более вялый, размякший, чем ранее. Словно все узлы, обеспечивавшие мое единство, узлы моих суставов, но также и моей мысли, моего внимания, памяти, вдруг развязались. Мои заботы сваливались к моим ногам. Сюзанна у меня под боком плакала. Морфий наводил на нее грусть, но грусть приятную. Кожа ее становилась воскового цвета, на тонко вылепленном лице с круглыми и полными щеками обострялись скулы. На этом обезоруженном лице скулы казались двумя шишками.
Она говорила мне о своем воображаемом ребенке. Всегда одно и то же.
— Почему ты плачешь?
— Я думаю о вещах, которые бередят мне душу; я говорю себе, что, может быть, с тобой бы я могла иметь ребенка.
— Может быть. Но это не слишком прилично. Если бы я сделал тебе ребенка, значит, я сделал бы его и Жану.
— Так ему и надо. Раз он один его сделать не может.
Я не испытывал беспокойства. Мир заканчивался строго у контуров моего тела.
Однако по ночам, когда мне не спалось, я иногда испытывал краткие уколы тоски. Я кричал себе: «Стоп! На этом и остановись!» Но тут меня брал за душу запах Сюзанны; его всегда хранила моя подушка. Здесь лежала голова Сюзанны, судорожно перекатываясь справа налево, все больше зарываясь в кипу волос. Это воспоминание о Сюзанне успокаивало меня, как успокаивало меня ее присутствие.
Однако мне случалось забегать к ней сразу поутру. Мне приходилось проходить через аптеку. Она располагалась на углу двух улиц, напротив маленького густого скверика, огороженного решеткой.
Жан был в своей лаборатории, в белом халате, застегнутом сбоку у шеи, на манер парикмахера. Когда я однажды обратил на это внимание, он ответил мне:
— Надо нравиться. Женщины предпочитают аптекарю парикмахера.
Женщины последовательно накладывали на Жана отпечаток своих вкусов. Одна побудила его носить тонкие усики, другая — ботинки с высовывающимся язычком. Он возвышался над этими аксессуарами, бесстрастный и чистый, как статуи святых, которые наряжают на праздники.
Жан оказывал мне дружеский прием, но я был настороже. Обычно я сразу начинал обсуждать новости. Каждый день они становились все серьезнее. Сначала союзники, которых ждали с моря, прибыли посуху. На улицах видели их грузовики и танки. В конечном счете в Мсаллахе не раздалось ни единого выстрела.
— Защитников города направили не в ту сторону, — говорил Жан. — Они вернулись в свои казармы, но скоро снова оттуда выйдут. В конце концов решатся воевать с немцами.
— Когда мы выступаем?
— Скоро. Уже начали призывать некоторых запасников.
— Тем лучше. Мы поедем в Тунис.
Затем я осторожно осведомлялся о Сюзанне.
— Она у себя в комнате. Собирается.
Мои визиты к Жану, хоть и дружеские, оставались официальными; мои визиты к Сюзанне, хоть и официальные, оставались тайными. Так было, наверное, потому, что аптека выходила на улицу, тогда как квартира, где жила Сюзанна, не выходила никуда.
Квартиру в конце длинного коридора, загроможденного бутылями и пустыми ящиками, отделяли от жизни аптечные запахи. Глубже уходящая в дом, чем рабочая комната Жана, она освещалась маленькими окошечками под потолком.
Спальня без окон выходила в ванную комнату. Сюзанна жаловалась, что никогда не знает, какая погода на улице.
— Какая погода? Где Жан?
— Погода хорошая. Жан в аптеке.
За дверью ванной комнаты находилась ванна на когтистых лапах, волочащая пузо по полу, как такса.
— Единственное животное в доме, — говорила Сюзанна.
— Ты здесь моешься?
— Я здесь скучаю. Когда мне уж очень скучно, я моюсь; тру себя пемзой. Посмотри, какие у меня гладкие локти. Я часто скучаю.
— Я тоже.
Я целовал Сюзанну. Мы возвращались в аптеку.
— Ну вот, мы готовы.
Жан снимал халат. Мы уходили в Азру, маленький рыболовный порт рядом с предместьем Мсаллаха: поселковая площадь, загроможденная сетями и лодками, и поселок, включая колокольню, поднимавшийся по горному склону. Гора там отвесно уходила в море.
После купания мы часто обедали под деревьями, в баре финикиян. Ветром вздувало скатерть; под столом бродили куры. К моему колену прикасалось колено Сюзанны. Еще стояло лето.
Однажды вечером заведующий почтой в больнице вручил мне три письма, по письму для каждого из интернов. Я раскрыл то, что было адресовано мне. Это был приказ о призыве на военную службу: «немедленно явиться в управление военно-медицинской службы в Ифри». Мне пришлось перечитать письмо несколько раз. Давно ожидаемое событие так поразило меня, что глаза мои словно затуманило.
Моя любовь к Сюзанне сжалась во мне в комочек, и я, словно потеряв чувство глубины, не смог бы сказать, была ли то большая любовь, если взглянуть на нее издалека, или жалкая любовишка, если взглянуть на нее вблизи. Я почувствовал, что сильно краснею, и когда схлынула волна стыда, решил, что я спасен.