Выездной !
Шрифт:
– Стучать что ли?
– скучно протянул Туз и отступил в густую тень под дерево.
– Уж и стучать сразу! Все боитесь замараться, а невдомек, что уж и так по уши в фекалиях, - и, сообразив, что ученостью козырнул не к месту, уточнил, - в дерьме значит. Я те доверяю, Туз, ты мозги не пропил в прах, стеснение да робость тебя еще навещают, укоряешь себя по утрам на вроде б свежую голову. Я те доверяю, Туз, слышь!..
Из тени донеслось с придыханием:
– Так всегда морочат, когда к стуку склоняют, что ж я не просекаю...
Мордасов ринулся в тень, схватил за грудки невидимого возраженца.
– Ты мне брось мудрить, сниму с довольства - по карманам чужим начнешь шнырять в жгучие минуты и сгоришь к ядрене фене, а судимостью пометят, не отмоешься, хоть до крови кожу три.
– Я тех ребят не знаю.
– Туз дрожал и тепло его дыхания туманило очки Мордасова.
– Не знаешь - узнай. Всё учить надо, как глотать, так вы знаете.
– Мы ж больные, собой не владеем... не наша вина,
– У-ух!
– гоготнул Колодец.
– Туз, ты зенки-то протри, я что тебе под красными плакатами, писанными белыми буквами да над зеленым сукном сижу, чтоб ты мне пытался втюхать эти жалостливые помои. Туз, обижаешь. Смотри процент отдаточный накину, сразу неизвестные ребята лучшими дружками обернутся. Запомни, мне недосуг за вами шантрапой по тупикам да проулкам егозить. Назначаю тебя погонщиком над стадом, за это с тебя копейки не возьму лишней - сколько взял, столько и возвернешь, но чтоб стадо содержал в порядке.
– Ага!
– Восторженно крякнул Туз и Мордасову почудилось, что бывший силач согнул руку в локте, проверил мышцы-бугры: как еще колотушка, сгодится?
Мордасов молча повернулся и зашагал к дому: экономические рычаги сила, завсегда лучше окрика.
Свет в каморке бабки едва теплился. Мордасов толкнул дверь подумалось нехорошее - ударился о косяк, влетел в комнатенку затравленно и волной воздуха, что гнал перед собой поколебал пламешко в лампадке. Дыхание сдавило:
– Ба, ты че?
От стены долетело:
– Ниче. Жива покуда... спать ложись.
Мордасов вышел во двор, проверил покрытие парников, достал из кадушки малосольный огурец, похрустел, всматриваясь в звезды. Неутомимые светляки сияют щедро и для Мордасова, и для Шпына, и для Настурции, и для Рыжухи с пропащей дочерью, и для Туза и его побратимов бутылочных, для всех одинаково, но завелись люди, что и головы годами не задирают, все под ноги глазами уперты, будто там самое важное. Мордасов уговорил еще один огурец и отметил, что засол получился в десятку, самое то! Обошел машину, пару раз прикидывая, сколько слупить со Шпына за визит к бабке, не за так же напрягать человека на краю могилы. Шпына надо трясти! Сколько же он насушил со своей ухватистой бабенкой? Горы металлических рублей заблестели в ночи перед взором Колодца и вспомнилось обидное, сказанное девицей, к которой он безуспешно прикололся: без воображения ты мужчина, расчетливо живешь, скучно и пусто. Это как рассудить, его воображение, конечно, не рисует поклоны, да нежности, да шепоток под сиренью, но горы из железных рублей тоже чего-то стоят, не холмы, а заоблачные пики, как в телевизоре и он со снаряжением карабкается, забивает крючья, к заветной вершине, а из-под окованных ботинок осыпь брызжет, не камешками, рублевиками, так и звенят, скатываясь в расселины и пропасти, озвучивая в пустынном мире чудо-гор путь Мордасова к своему торжеству.
Филин ужинал на кухне. Жена, коренастая, на ногах-тумбах тяжело поворачивалась от плиты к столу, мелькали жирные руки в перевязочках, как у младенцев; обличием и повадкой жена походила на мужа ошеломляюще: каждый бы признал их супругами, шею творец для жены Филина не предусмотрел вовсе и голова, подпертая синюшными щеками покоилась прямо на плечах.
Филин хлебал щи также значительно, как разговаривал, принимал людей, как все и всегда совершал в своей жизни; в душе-то он знал невеликую себе цену, но раз в обойму попавши, быстро обучаешься. В глубине квартиры дочери лаялись из-за телефона, парок из тарелки щекотал ноздри, напоминая о сладостном табачном щекотании. Филин отложил ложку, полез за папиросами. Лицо жены, обрамленное мелкими кудельками, липнущими к сальному лбу, исказилось недовольством. Филин тяжело поднялся, сгреб пепельницу; до чего страшна супружница, разъелась неуемно; защемило в затылке, ругань дочерей перешла в кромешный визг, и Филин гневно пнул дверь из кухни в коридор, пытаясь оградить уши от дребезга перебранки.
– Щи стынут.
– Жена шваркнула половник в мойку. Филина будто хватили молотом по голове, едва не взорвался: все чего-то хотят от него, принуждают, манерничают, выкрутасами лица или слов подбивают клинья, чтоб так сказал, а не эдак; чтоб дочерей одел, семью накормил, дачу завершил; чтоб послал Шпындро, не обидев Кругова; чтоб обласкал Кругова, не задев льстивого и протягивающего с готовностью руку помощи Шпындро; чтоб начальство, хоть и не переоценивая шибко его мозгования, до срока тронуть опасалось, рассудив, будто само его долгое сидение в начальственном кресле - прямое свидетельство заслуг и достоинств. Окурок притушил с яростью и первая ложка щей после курева отдавала гарью и табачищем. Развинтился! Может и впрямь съездить к старухе? С поры деревенского малолетства припоминал Филин таких старух, народ их опасался, но стороной не обходил и выпадало часто облегчение от колдовского участия. Знал бы кто на работе до чего жизнь загнала, на поклон к знахарке - при полной серьезности предложения Шпындро - готов пойти грозный руководитель. Затылок отпустило и Филин тут же решил отклонить предложение Шпындро; как назло сиесекундно сердце зашлось колкой болью. Филин привалился к стене, едва не уронив привезенные издалека и даренные в порывве подмасливания кем-то часы, неимоверно
Жена понуро потрусила к аптечке, откопала в завалах лекарств нитроглицерин. "Все про меня знает, даже не спрашивает, что да как". Филин покорно засосал кубик, выждал пока отпустит и уж тут дал себе слово поехать к бабке Шпындро. Поездка его обяжет к ласковости, но тут уж ничего не поделаешь, он про себя решил дать добро Шпындро; у соискателя выезда всё везде чисто, проколов не числилось за ним, стерильная анкета да и благодарность Шпындро не застрянет на пути от желания оделить доброхота до свершения этого дела.
Филин завершил ужин, в ванной прополоскал рот, сгреб с вешалки в прихожей газеты и ринулся в гостиную; дочери притихли под грозным взглядом отца, напоминая затравленностью взоров зверьков, загнанных в угол.
Услада старости! Филин опустился в кресло, седая грива опутала льняной подголовник-салфетку, обшитую по краям и предусмотрительно наброшенную женой на любимое кресло главы семьи.
Привлекательность дочерей, вначале проявившись, радовала; в их юные годы страшила отца и не напрасно; теперь же, когда одной минуло двадцать пять, а другой двадцать восемь, он пропитался защитным безразличием и только часто сверлило: содержать их понадобится по гроб жизни. Обе сходили замуж, обе развелись, слава богу без потомства, ни один ухажер дочерей никогда не нравился отцу. Это были люди другого круга, непостижимого опыта, и они никогда не нашли бы с Филиным общего языка. Они не боялись, эти молодые и средних лет мужчины, а Филин боялся всю жизнь, трясся нутряно от любого недоброго взгляда вышестоящих и, если отбросить наносное и случайное, самым верным спутником его на протяжении долгих лет оставался страх; и Филин не понимал и осуждал людей, не ведающих его. Казалось несправедливым, что их безмятежность будто бы оплачена страхами всей его жизни. Теперь-то не бояться естественно, но они не знали и толики пережитого им и найти пути друг к другу, добиться понимания меж разделенными эпохой существами не проще, чем беседовать слепому с глухим. Филин делал только то и только так, что делали все, кто хотел выжить в непростые времена и не только выжить, а вкусно есть и сладко пить. И теперь, поднаторев в служебных баталиях, отвоевав право на свой кусок хлеба с маслом, вколотив все без остатка силы, отпущенные при появлении на свет наверное не для постного, бессмысленного сидения в кабинетах и не для бормотания шамански вязких уверений с разновысоких трибун, он видел наградой всех усилий двух молодых чужих женщин, не испытывающих к нему симпатии, ни благодарности, ни даже кровной тяги и толстую, безобразно безликую женщину, которую никогда не любил, не понимал и тоже боялся, как всех, с кем вступил в жизнь и прошел по ее дорогам, и дожил до поры угасания.
Телефон выплюнул из пластмассового тельца высокий, дробный звон, и обе дочери бросились к аппарату, как голодные птахи на крохи хлеба.
Филин прикрылся газетой, начал медленно перелистывать страницы, фиксируя заголовки, поразительно схожие уже многие годы, читая лишь фамилии авторов статей и задерживая взгляд на мутноватых фото страстей и бед в дальних далях. Отвлечься от дум о работе не удавалось: его вниманием целиком владели Шпындро и Кругов, он знал, что эти гладкие, отутюженные мальчики под или чуть за сорок непросты и не безобидны, что тоже научились плодить защитников, высылать передовые дозоры, ловить на лету тонкие, будто паутина, слухи, отфильтровывать их, извлекая необходимое, вести прощупывания, складывать мозаику случайных сведений и - главное - овладели в совершенстве игрой в угождение, не примитивное, густо смазанное выходящим из моды подхалимажем, а в угождение изощренное, полутонами единомыслия, угождение очевидно добровольное, а не навязанное, такое угождение, которое не оскорбляло и не сводило к типу непозволительного примитива того, кому угождали. Звонки еще не хлынули, но Филин не сомневался - наступило затишье перед бурей. Поэтому в его интересах, как можно быстрее провернуть необходимое для отъезда Шпындро, не желая подвергаться ежедневным атакам, обеспечить себе возможность развести руками: я бы и рад, да поздно. Конечно, так Филин не думал, он мог бы так думать, если бы годами из него не выбивали дурь самостоятельности, не выжимали лишнее, непривычное, не отучив к концу жизни мыслить вовсе. Филин утешал себя обкатанными как галька соображениями о деловитости Шпындро, о его надежности - вот только в чем?
– о том, что Шпындро полностью соответствовал тому стандартному представлению о тех, кому дозволено выезжать, и представление это вбирало в себя вовсе не деловую хватку или особенности ума, его склада и сильных сторон, а иные качества: набор формальных атрибутов, анкетные данные, а более всего то, что уже однажды был, а значит вступил в то неоговоренное бумагами, но незримо существующее братство особенных людей, - выездных, особенных не умением делать дело, а умением его не делать и скрывать это так виртуозно, что подкопаться не удавалось и самым въедливым. Филин-то знал: исчезни в одночасье его учреждение со всеми кабинетами, ничего не изменится... до смешного ничего... иногда у него сосало под ложечкой при таких мыслях. Он не сомневался, что и другие это знали, но боязнь цепной реакции и необъяснимая и спасительная способность мозга не думать о нехорошем спасала многих и не один год.