Выпашь
Шрифт:
Он разыскал его с трудом, в отдаленном квартале Парижа, у самых укреплений, недалеко от парка Монсури, — парка бедных влюбленных парочек.
Улочка St.-Уvеs начиналась крутой лестницей, подобием крепостной потерны. Когда Петрик поднялся по этой лестнице с очень старыми, избитыми временем ступенями, он очутился в совсем особенном Париже. Улица была короткая. На ней мало было домов, да и те были небольшие, серые, двух- и трех- этажные. Они чередовались заборами и складами с сараями. В улочке было безлюдно и тихо. Париж с его шумами и грохотом остался позади. Над старым узким трехэтажным
Петрик с трудом доискался какого-то отрепанного малого, который долго не мог понять, чего хочет от него Петрик. Фамилия Ржондпутовского не вмещалась в его французской голове. Слишком сложна была она для него.
— Аh, lеs Russеs, — наконец, догадался он и указал, что русские, — в голосе его было неприкрытое пренебрежение, — живут на третьем этаже в N 15-м. Туда и направился Петрик. Лестница была темная, даже и днем, и очень узкая. В тесном коридоре Петрик не столько разобрал, сколько нащупал пятнадцатый номер. Он постучал в тонкую дощатую дверь.
— Войдите, — раздался за дверью старческий слабый голос.
Петрик открыл дверь. На тусклом сером фоне небольшого окна он увидал старика в седой бороде. Он сидел в рыжей английской шинели и на подоконнике, на разостланном газетном листе, набивал папиросы.
— Кто вы такой будете? — строго спросил старик.
Петрик назвал себя. Старик порывисто встал и заключил Петрика в объятия.
Петрик думал, что меньше той комнаты, какую он занимал в отеле Модерн, и быть не может. Комната Старого Ржонда была в два раза меньше комнаты Петрика. У Петрика почти всю комнату занимала широкая «национальная» кровать, здесь у стены стояла небольшая и узкая, простая железная койка. Она была небрежно постлана. Две смятые и грязные подушки лежали на ней рядом, показывая, что на ней спят вдвоем.
В ногах постели и совсем в углу стояла старая детская колясочка, служившая, вероятно, постелью для ребенка. Остальное до стены пространство было так узко и мало, что Петрик с трудом мог протиснуться по нему навстречу Старому Ржонду. В углу, однако, был умывальник с проведенной водой. На грязной его чашке, на прокопченной картонной доске, стоял сильно помятый и облупленный примус. У окна был соломенный стул, с него-то и поднялся Старый Ржонд. На стене между умывальником и дверью висели на гвоздях два женских платья и старая Русская военная фуражка с неснятой кокардой. Больше ничего в этой комнате-вертепе не было.
— Боже мой… Боже мой, — волнуясь и трясущимися руками оправляя постель, говорил Старый Ржонд, — в каком падении ты нас застаешь, милый мой Петр Сергеевич. Кажется, уже дошли до дна… Дальше-то и некуда. Садись вот на стул.
Да, дожили… Так дожили, что и умирать не полагается…
Старый Ржонд усадил Петрика на единственный стул, сам сел на постель. Их колени соприкасались. Запах керосиновой холодной гари и чего-то съестного, сильно приправленного луком, смешиваясь с запахом несвежего белья, детских рубашечек и кислым запахом табака, першил в горле Петрика. Везде были грязь и пыль.
Скомканное детское одеяльце и простынки валялись в колясочке, на зеркало над умывальником
Старый Ржонд заметил беглый взгляд Петрика. Он поспешно, каким-то стыдливым движением сбросил с зеркала штанишки и кинул их под подушки.
— Не суди нас с Анелей, миленький, — сказал он. — Бедность не порок, но, ах какое свинство! Эта грязь нас обоих так угнетает, что ты и представить себе не можешь. Анелька, бедняжка, из сил выбивается. Чтобы поспеть на метро, — она у самого Гар Сен-Лазар служит, — ей надо в половине шестого встать. Надо все для ребенка приготовить, одеться, прибраться! Там ведь тоже никак нельзя без кокетства. Ну и волосы подвить надо и краску наложить, так по их форме требуется.
Домой еле к восьми поспевает. Назад ехать… В метро-то давка… очереди… духота… А дома и ужин надо сготовить, подстирать за ребенком, прибрать… Так устанет, бедняжка!.. Одна мысль — спать. Лежит подле меня, как мертвая. Не шелохнется. Иной раз прислушаешься, — да дышит ли? А меня, миленький, безсонница томит. А пошевелиться боюсь: ее бы не потревожить. Так и коротаю ночь в думах, да проектах разных…
Старый Ржонд пожевал губами и замолчал. Петрик не нашелся, что сказать. Все, что он видел, поразило его. Такой нищеты, такого падения он еще не видал.
— Конечно, — продолжал Старый Ржонд, — мне бы надо было прибирать здесь. Полы помыть и все такое. Так ведь, миленький, стар я стал. Нагнусь, а кровь к голове прильет, в глазах потемнеет. Боюсь я: грохнусь, да так и не встану. Больше всего удара боюсь… Помирать — это что!.. Все помирать будем, а вот, как слягу, ну, куда я больной-то денусь. Прошлый год ночным сторожем служил, все прирабатывал немного, ей на помощь. Прознали, что мне больше шестидесяти — ну, и прогнали…
Теперь вот… младенца пасу… Днем, когда солнышко, в парк пойдем. Тут парк недалеко. Сядем на скамеечке… Няньки… дети кругом… И я с ними…
Старый Ржонд тяжело вздохнул. От этого вздоха жутко стало Петрику.
— Георгиевский кавалер Российской Императорской Армии… С няньками… с колясочкой… с ребенком… Так-то… — прошептал Старый Ржонд.
После этого долгая и страшная наступила тишина. Ни Петрик, ни Старый Ржонд ее не прерывали. За тусклым и грязным окном скупо светило ноябрьское солнце. На дворе хрипло пропел петух и кудахтали куры. Не умолкая, точно какая-то неумолимая машина времени, стукотал, гремел и пел песню города Париж. Страшной казалась эта песня.
— На прошлой неделе, — оживляясь и точно сбросив тяжелые думы о своей бедности, начал снова Старый Ржонд, — заходил к нам Факс… Милый мальчик, он таки забегает к нам иногда вечерком, когда Анеля вернется со службы. Рассказывал…
Подумай, Петр Сергеевич… У самого Великого Князя был… Завтракал у Верховного…
И что я тогда, миленький, надумал. Ведь я Дальний-то Восток во как знаю, как свои пять пальцев. Чан-Дзо-Лина, нынешнего Манчжурского диктатора, мало-мало что не нянчил… Во, каким карапузом видал. Ты, миленький, не смотри, что я стар.