Выпашь
Шрифт:
— Маш тобе, — какого гостя нам Бог послал! — Она бросила ручку ребенка и просто и сердечно протянула обе руки Петрику.
— Страшно рада, что вижу вас, — сказала она. — И какой вы пышный. Нисколечко не изменились… Седина… Но она вам идет… Папочка, да возьми же Стася.
— Ты знаешь, Анелечка, он меня прямо своею щедростью убил, — начал Старый Ржонд, но Анеля прервала его.
— Ну и досконале, — бросила она отцу. — Тут мы вчетвером никак не уместимся…
И запах какой!.. Отчего не открыли окно?… Совсем не холодно… Пойдемте отсюда, Петр Сергеевич. Вечер еще теплый. Посидим в парке на
Привычным движением она сама, без помощи, быстро вдела рукава снятого, должно быть, на лестнице пальтишка, подправила перед зеркалом волосы и вышла за дверь.
— Анелечка… Если бы ты знала… Поблагодари хорошенечко Петра Сергеевича…
Прямо убил… Такое благородство, — торопился сказать ей Старый Ржонд.
— Веше паньство… Але-ж то зух!.. — кинула уже из корридора Анеля.
Петрик пожал руку Старому Ржонду и вышел за Анелей.
Анеля ждала его этажом ниже. Тонкая папироса дымилась у нее в зубах. Хорошенькая головка была поднята кверху навстречу Петрику.
— Видали?… Но это ж окропне. Я и рада, и не рада, что вы у нас были. А все-таки…
Так мне хотелось с вами, именно с вами, поговорить и даже попросить совета. Вы лучше всех знали моего Толечку.
Каблучки башмачков быстро и звонко стучали по узким ступенькам крутой лестницы.
Анеля вышла на улицу и пошла рядом с Петриком. Они вошли в прозрачный сумрак осеннего парка.
— Трудно здесь в праздник найти скамейку, где не сидели бы четверо, — говорила Анеля. — Но все равно. Здесь нет русских — и мы можем поговорить… А французы?…
Цо то ми обходи…
Анеля ошиблась. Парк пустел и они без труда нашли свободную скамейку. Анеля села и опять раскурила папиросу.
— Вы, конечно, помните ту ужасную ночь, — пуская дым через ноздри, тихо сказала она. — Как помог вам Бог спастись?
Петрик очень коротко рассказал про свою встречу с Лисовским, про тиф и про чудесное спасение в ламаистском монастыре. Анеля его внимательно слушала.
— Действительно, все это чудесно, — сказала она задумчиво. — Если бы не от вас слышала, не поверила бы… Мне… тоже… повезло… Если жизнь считать везением?
Горькая улыбка появилась на ее лице. От нее мелкие побежали морщинки к углам рта.
Анеля сделала затяжку, и откинула руку с папиросой.
— Да… Я, если хотите… Жива… Но что это за жизнь? Вы видали во всей красе все прелести нашего существования. И этот Стасик! Наизабавнейше, что я сама не знаю, люблю я его или ненавижу… Казалось бы, ненавидеть должна бы… А вот подумаю: он умрет — и жалко станет… Ну, я вам все по порядку. У Толи, что касалось меня и этого, что у нас называлось «драпа», все было продумано на ять.
Верные… есть ли теперь где-нибудь верные люди? — Киргизы помчали меня в Суйдун, а потом в Кульджу, и я ничего не видала и не знала, что там у нас вышло.
У меня в тарантасе были и деньги и драгоценности. Жить было на что… В Кульдже оказалось немало русских, даже консул там был наш старый. Меня уговаривали свое там открыть дело… Но, Петр Сергеевич, — Анеля положила свою покрасневшую от холода руку без перчатки на руку Петрика и тихо пожала ее. Она давала этим понять, что сейчас она будет говорить самое интимное и самое дорогое. — Я любила Толю
Когда я узнала, что Толю и Перфишу отвезли и будут судить в Верном, я стала сама не своя. Я, знаете, поехала в Верный…
— К ним?
— Да… К большевикам… — просто сказала Анеля. — Это же был мой долг!
— Ну и?… Дальше?
— Я присутствовала на суде и на казни.
Густели осенние сумерки. Лиловый парижский туман вставал между черными липами и белыми в пятнах, точно облезлыми платанами. С набухшей редкой листвы падали тяжелые капли. Розовато-серый, пестренький зяблик бочком попрыгивал подле них.
Склонял головку на бок: хлебных крошек просил. По дорожке, усыпанной гравием, проходили женщины. Они везли колясочки с детьми. Их поступь была усталая. Люди в праздничных пиджаках и пестрых галстуках их сопровождали. Мимо прошла влюбленная парочка. Она остановилась в пяти шагах от Анели и Петрика и стала вкусно целоваться. Поцеловались, защебетали, запели что-то говорком — и пошли дальше.
Точно дело какое сделали. Все здесь дышало миром и покоем после труда в продолжение целой недели. И странно было слышать именно здесь рассказ Анели.
— Ну, только какой же это был суд! — начала после некоторого тяжелого молчания Анеля. Она закурила новую папиросу. — Як же-шь так, просто з мосту и к расстрелу. Явились и свидетели. Никогда они наших черных гусар и в глаза не видали. Больше бабы, немного наглой деревенской молодежи и какие-то древние старики. Они их всех набрали тут же под Верным. Бабы в хороших ковровых платках и в шубах. Какие морды, однако, у них были! Ничего, то есть, человеческого не было в них. Тупые, с маленькими, маленькими глазками и донельзя довольные и влюбленные в советскую власть. Чего только они не рассказывали! И грабили-то их, и невинности лишали… Кто на таких польстился бы! И казалось мне, что они все это говорили про красную армию и ее насилия приписывали моему атаману. Толя и Перфиша были в своей форме. В черных венгерках и в серебряных шнурах. По тюрьмам и по этапам все это потерлось, но было красиво и импозантно. Атаман сидел молча и, казалось, даже и не слушал, что на него наговаривали. Перфиша был страшно бледен. После каждого показания, судьи, — какие-то интеллигенты, наполовину жиды, обращались к залу, полному народа и говорили: — "вы слышали?"… Толпа ревела, как дикие звери: — "расстрелять!.. Смерть им!.." Ругались последними словами… Было все это очень жутко.
— Вы, Анна Максимовна, за себя не боялись? Вас могли узнать. Догадаться.
— За себя?… нет. Мне было все-все равно… Какое-то отупение на меня нашло.
Был и правозаступник. Лучше бы он, впрочем, ничего не говорил. Он ссылался на классовую ненависть, на несознательность атамана, с детства воспитанного в ненависти к пролетариату. Он и сам понимал всю ненадежность своей защиты и даже не просил о снисхождении. Потом громил прокурор. Последнее слово было предоставлено подсудимым. Атаман и Перфиша встали. Атаман обвел красивыми спокойными глазами зал и все в нем примолкли. — "Все, что я делал", — медленно, отчеканивая слова, сказал он, — "сотая доля того, что делает ваша красная армия.