Высшая мера
Шрифт:
— Вставил себе зуб, — говорит Емельян Михайлович, оттягивает нижнюю губу и показывает сияющий,
как новенькое обручальное кольцо, золотой клык. Он щелкает широким ногтем по зубу и смеется, показывая
два ряда белых, ровных, крепких зубов. И золотой клык меркнет рядом с их сиянием.
— Дома времени нет и денег не густо, а тут вставил. — Емельян Михайлович стучит палкой о стол: —
Закажи-ка мне “дьявола”.
Ему приносят сладкий, рубиновый напиток, смесь сиропов с содовой,
смотрит стакан на свет и пьет, жмурясь от удовольствия. Емельян Михайлович сдвигает на затылок серую
фетровую шляпу и откидывается на спинку стула. Емельян Михайлович уезжает на рассвете в Шербург. В
Шербурге, один за другим, на грузовой пароход грузят двести пятьдесят чудовищных, слононогих коней-
першеронов, Купленных во Франции для транспортного отдела коммунального хозяйства родного города
Емельяна Михайловича. На пароходе “Фрунзе” Емельян Михайлович снимет фетровую серую шляпу и
спортивный костюм из универсального магазина и пойдет на палубу к лошадям в привычной фуражке,
гимнастерке, бриджах и сапогах. А пока он сидит в кафе де ля Пэ, на площади Оперы, бритый, подстриженный,
одетый как будто не хуже парижан, и ночные девицы заглядываются на статного румяного Емельяна
Михайловича Савчука. Ночь, площадь и город ведут свою соблазнительную ночную игру, перемигиваются
огнями реклам, перекликаются автомобильными рожками и слепят и кружат нас непрерывным движением
людей и машин. Емельян Михайлович пьет свое “диаболо” и усмехается, и начинает один из своих
удивительных рассказов, которые звучат совершенно странно в эту чужую карнавальную ночь, в чужом городе
и чужой стране.
— Сроду мне зубы не болели. Заболел я зубами в первый раз в городе Казани, аккурат в восемнадцатом
году, и, по правде сказать, сам я виноватый. Отмечал зубом пулю, для чего отмечал — не припомню, только
хрустнул зуб и, скажи на милость, зачал он сверлить под Царицыном, сверлит и сверлит. Даже щека припухла, и
братва смеется: “Омелька, кто тебя так поцеловал, Омелька?” Хорошо. Захожу до госпитального доктора.
Доктор знакомый, положил у дупло вату запечатал — и до свиданья. Месяц прошел и год, я и думать про него
забыл, делов — слава богу! Однако подходит время, забираем мы у Деникина назад Курск и Харьков, и Сумы, и
Нежин, и заходим понемногу у самый Киев. Аккурат зашли мы у Киев в субботу под воскресенье. Деникинцы
из Киева выбираются, однако с боем. Не то, чтобы бой, а так, суматоха. Зашли мы у Киев ночью, темно, над
городом бахают с пушек, с Броваров бьют, с Дарницы бьют, кто бьет — неизвестно, стрельба идет, на Демиевке
дома горят — суматоха. Ну, зовет
комендантом города Киева. Оправдай себя, Омелька, наведи порядок”. Хорошо… Слышишь, закажи мне пива.
Пиво дают стопками, смех…
Я заказал Емельяну Михайловичу страсбургского пива. Сдавленное шипение моторов, шорох, шум, смех
и восклицания на чужом языке заглушали Емельяна Михайловича.
— Комендант города? Пожалуйста. Тут самая работа, связь налаживай, патрули посылай, даешь пароль
— отзыв, уголовники, шпана из тюрьмы поразбежалась, грабежи, налеты, жара. И что ты скажешь, в самое
время заныл у меня окаянный зуб и сверлит, и ноет, мама моя… Самая работа, а он меня крутит, а он докучает.
Ну, что тебе сказать, я в старой армии был, у меня два ребра вынуто, я два раза контуженный был, и ничего. А
тут — беда. Не оправдаю себя, какой из меня комендант, — шляпа! Позвал я своего адъютанта Костю Рубцова и
говорю: “Костя, будь настолько любезный, покамест подойдут госпиталя, вырви у меня проклятый мой зуб чем
ни попадя”. — “Катись, — говорит Костя, — я на доктора не кончал, случалось мне и быков холостить, и
бандюг в расход пускать, ты мне начальник, я твой адъютант, но на это я не согласен”. — “Вот, говорю, гад вот
ты весь и сказался! Кто тебя под Ворожбой у казачьего сотника из-под коня достал, а ты вот какой гадюка.
Хорошо”. — “Не серчай, товарищ начальник, — говорит Костя Рубцов, — а лучше всего сделай приказ скатить
с платформы “Васю-коммуниста”. И вот мой совет — сядем мы с тобой в броневик и поедем в город до зубного
врача”. — “Правильный совет, — говорю я, — все-таки ты не совсем дурной, Костя”. Скатили мы с платформы
“Васю коммуниста”, завели, сели и поехали. Выехали на мост, зажгли прожектор. Как зачали нас крыть из
винтовок! “Туши пока, — говорю, — в потемках получше будет”. Дали мы ходу, и так в потемках поехали.
Стрельба идет, пули стукаются, суматоха. “Омелька, — говорит Костя, — даешь к дому, что на две улицы. Не
может быть, чтобы в таком большом доме не было хоть одного зубного доктора”. Надоела эта стрельба, и дали
мы из “Максима” две очереди прямо по Крещатику и в бок. И тихо стало, как на пасху. Стали мы против самых
ворот, подошел Костя к воротам и тихонечко постучал: “Граждане, кто тут есть, граждане?” Могила. Стукнул
еще раз. Могила. Я ждать не могу: во-первых, меня зуб ломает и крутит, дело тоже не стоит, — как дал я раз
прикладом, забегали люди за воротами, забегали и зачали голосить и в тазы бить. Спорили мы с ними, спорили,