Взрыв
Шрифт:
Ходишь по такому городку и всем существом своим ощущаешь спрессованное — хоть руками трогай его — время. Вот сейчас из-за того угла выедет на мохнатой лошаденке высокоскулый золотоордынец, глянет внимательно из-под волчьего малахая жесткими раскосыми глазами, проклекочет непонятное...
А может, крючок судейский, в сюртучке, в панталонах со штрипками на жидких ногах, просеменит торопливо. Только лица у него вроде нет. Так, востроносенькое что-то...
Подойдешь поближе, а там родное — ларек голубой, фанерный — «Пиво-воды». И косо висящая табличка: «Пива нету».
А на другой стороне улицы
И вдруг такая история — хочешь верь, хочешь нет.
Комната была странная — потолок опасно провис, сладковатый запах тлена пронизывал воздух, в углу раскладушка, широкий подоконник — он же стол. И книги. Всюду. Связками, россыпями. Связки пожелтевших журналов — стулья. Бредовая библиотека: старинные, в темных кожаных переплетах фолианты и истрепанные тоненькие книжицы двадцатых годов; давно вышедшие из употребления учебники средней школы и технические справочники; разрозненные тома Брокгауза и Ефрона и пожелтевшие нотные тетради...
Хозяин всего этого нервно теребил кисти витого пояса, долгополая рубаха закрывала подолом колени, касалась краем своим смазных сапог. Белоснежная, чисто промытая борода закрывала грудь.
Его можно было бы принять за ожившего Льва Николаевича, если бы не глаза. У больных спаниелей бывают такие.
Человека звали Георгием Степановичем, и знакомы мы были не более часа.
Я уже знал, что ему семьдесят восемь лет.
Разговор не клеился. Мы молчали. А всякий знает, как тяжело молчать рядом с незнакомым. Особенно, если человек старше тебя вдвое и ты не знаешь, зачем тебя позвали в дом.
Почему-то я не мог встать и попрощаться. Не мог, и все.
И дело было не только в возрасте моего хозяина, нет, виделось в нем какое-то непонятное напряжение, даже мука какая-то — в неудобной позе, в подрагивающих острых коленях, в беспокойных пальцах и опущенной голове. И это не отпускало меня, заставляло ждать. Вдруг Георгий Степанович резко подался ко мне, придвинул лицо близко-близко и прошептал:
— Он совершил страшное преступление против России, против всей культуры нашей. И потому род мой проклят! И я проклят! Я знаю! Ему не было счастья, и мне тоже! И детям моим не было бы! Поэтому я один как перст! Он поднял руку на одну из реликвий России!
Я невольно отшатнулся.
«Он сумасшедший, — подумал я, — как я сразу не сообразил! Сумасшедший!»
— Кто? О ком вы говорите? — спросил я и отодвинулся от старика как мог дальше.
— О моем отце, — твердо ответил тот.
— О вашем отце?!
— О нем! Нет, нет. Я не сумасшедший, не беспокойтесь. К сожалению, я в своем уме.
— Что же такое страшное совершил ваш отец?
Георгий Степанович встал, нервно хрустнул пальцами.
— Мой отец похитил пушкинский перстень. Он был маньяк. Он похитил сердоликовый перстень, воронцовский. Да, да, тот самый, талисман, с которым Александр Сергеевич не расставался до последних минут своих. Похитил величайшую реликвию русской культуры.
У Георгия Степановича мрачно полыхали глаза, и изможденное лицо его показалось мне вдруг не лицом — ликом, будто сошедшим с потемневшей, старинного письма иконы.
— От одного этого имени — Пушкин — у меня обмирает сердце, — тихо сказал он, — вы только послушайте...
И страстным, совсем не старческим голосом он прочел:
Храни меня, мой талисман, Храни меня во дни гоненья, Во дни раскаянья, волненья: Ты в день печали был мне дан... . . . . . . . . . . . . . Священный, сладостный обман, Души волшебное светило... Оно сокрылось, изменило... Храни меня, мой талисман.Я сидел и боялся шелохнуться. А Георгий Степанович читал. Он прочел «Сожженное письмо», потом «Талисман».
— Это ведь все о нем, о сердоликовом перстне, — тихо сказал он, — да и в перстне ли дело! Это ведь символ! А он похитил его... Поднялась рука.
В газете «Русское слово» от 23 марта 1917 года сообщалось: «Сегодня в кабинете директора Пушкинского музея, помещающегося в здании Александровского лицея, обнаружена кража ценных вещей, сохранившихся со времени Пушкина. Среди похищенных вещей находится золотой перстень, на камне которого была сокращенная надпись на древнееврейском языке».
— Но отчего же вы думаете, что это сделал ваш отец? — спросил я.
— Я не думаю, я знаю. Я видел его на руке отца. В конце сентября тысяча девятьсот семнадцатого года, перед самой революцией я приехал с фронта домой, в Углич. Почерневший от сивухи, от окопной слякоти и мерзости, ошалевший оттого, что вся страна, казалось, трещала и рушилась, я попал в тихий наш дом. Подпоручик двадцати четырех лет, три с половиной года на фронте... Мне смешно и дико было, что отец трясется над каким-то перстнем, целует его, чуть не скачет от радости, кричит, что станет гордостью России... Я отмылся, отоспался и... пустился в загул. А впереди было еще три года войны, и Одесса, и дикие сцены эвакуации... Ну да вы это все из истории знаете, из книг. — Георгий Степанович помолчал, успокоился немного. — Я уже говорил, мой отец был маньяк. Знаете, существуют разные мании и среди них самая распространенная — графомания. Отец был графоманом, он всю жизнь писал стихи и верил в свою гениальность неистово. Он даже печатался. В провинциальных газетенках, журнальчиках. Но самое нелепое, что стихи его, которые хоть чего-то стоили, хоть в чем-то были живыми, отвергались безоговорочно. А дребедень печатали. В результате — мания непризнанного гения. Кое-какие его рукописи у меня остались, совсем малая толика, я покажу их вам. Остальное пропало, затерялось.
— Но при чем здесь перстень?
— Как при чем? — изумился старик. — Разве вы не знаете, что существует поверье, будто человек, обладающий этим перстнем, приобретает всю силу таланта Пушкина? Александр Сергеевич неоднократно говорил, что именно этот перстень питает его вдохновение. Он, конечно, шутил, но... но думаю и не совсем шутил. Придумав это в шутку, он в конце концов и сам поверил в таинственную силу перстня. Да вы знаете ли историю этого кольца?
— Приблизительно, — смущенно пробормотал я.