W или воспоминание детства
Шрифт:
Сегодня, четыре года спустя, я берусь определить — этим я хочу сказать как «очертить предел», так и «дать имя» — эту медленную расшифровку. W ничуть не больше напоминает мою олимпийскую фантазию, чем эта олимпийская фантазия напоминала моё детство. Но в сплетаемой ими сети, равно как и в задуманном мною прочтении, оказывается, я убеждён, вписанным и описанным путь, который я прошёл, поступь моей истории и история моей поступи.
III
Я жил в X. уже три года, когда утром 26 июля 19… хозяйка вручила мне письмо. Оно было отправлено накануне из К., города более крупного, чем X. и расположенного приблизительно в 50 километрах от него. Я распечатал письмо; оно было написано на превосходной бумаге по-французски. Верхнюю часть листа украшало отпечатанное заголовком имя
Отто
которое возвышалось над безукоризненно выгравированным сложным гербом, который моё невежество в области геральдики не позволяло ни идентифицировать, ни даже растолковать; более того, мне удалось ясно разобрать лишь два из пяти символов, образующих герб: зубчатую башню в центре и во всю высоту герба и открытую книгу с чистыми страницами в правом нижнем углу; три других символа, несмотря на все мои усилия, остались неясными; речь, однако, шла не об абстрактных символах, вроде шевронов, лент или ромбов, а о фигурах, но как бы двойственных, с рисунком одновременно и точным, и двусмысленным, который, казалось, можно было интерпретировать по-разному, так и не остановившись ни на одном окончательном варианте: один символ мог, в крайнем случае, оказаться извивающейся змеёй с чешуёй из лавровых листьев, другой — рукой, которая являлась в то же время корнем; третий был то ли гнездом, то ли костром, то ли короной из шипов или неопалимой купиной, то ли вообще пронзённым насквозь сердцем.
Ни адреса, ни номера телефона не было. В письме сообщалось лишь следующее:
«Сударь,
Мы были бы Вам крайне признательны, если бы Вы согласились уделить нам время для беседы по касающемуся Вас вопросу. Мы будем ждать Вас в баре гостиницы Бергхоф, по адресу Нюрмбергштрассе, 18, в эту пятницу 27 июля, с 18 часов.
Заранее Вас благодарим и просим извинить за то, что пока не можем дать Вам более пространных объяснений.
Примите заверения в нашем искреннем почтении».
Далее следовала неразборчивая подпись, в которой только имя, напечатанное в заголовке, позволило мне разобрать «О. Апфельшталь».
Нетрудно представить, что сначала письмо меня напугало. Моей первой мыслью было бежать: меня узнали, это наверняка шантаж. Затем мне удалось пересилить свои опасения: письмо было написано по-французски, но это вовсе не означало, что оно было адресовано именно мне, тому, кем я когда-то был, бывшему солдату и дезертиру; в нынешних анкетных данных я значился романским швейцарцем, так что моё знание французского языка никого не могло удивить. Тем, кто когда-то мне помог, моя старая фамилия была неизвестна, и понадобилось бы невероятное, необъяснимое стечение обстоятельств для того, чтобы кто-то, знавший меня в прежней жизни, сумел бы меня разыскать и опознать. X. всего лишь маленький городок, в стороне от больших дорог, туристам он неизвестен, а большую часть дня я сидел в глубине ремонтной ямы или лежал под автомобильным двигателем. Да и вообще, что мог бы потребовать у меня тот, кто, по непонятной случайности, отыскал бы мой след? У меня не было денег, у меня не было возможности их получить. Война, на которой я побывал, закончилась больше пяти лет назад, я наверняка попал под амнистию.
Я попытался, как можно спокойнее, рассмотреть все гипотезы, которые напрашивались после прочтения письма. Было ли оно результатом долгих и терпеливых поисков, расследования, круг которого, постепенно сужался вокруг меня? Предназначалось ли оно человеку, имя которого я носил, или же его однофамильцу? Или какой-нибудь нотариус принимал меня за наследника огромного состояния?
Я читал и перечитывал письмо, снова и снова пытаясь отыскать в нём какое-нибудь дополнительное указание, но находил лишь новый повод для ещё большего любопытства. Являлось ли это «мы» в письме эпистолярной условностью, общепринятой в деловой переписке, где подписавшийся выступает от имени своей фирмы, или же я имел дело, по меньшей мере, с двумя корреспондентами? И что означало «MD», следовавшее, в заголовке, за именем Отто Апфельшталя? Как правило, — я проверил это в словаре бытовой лексики, который мне дала посмотреть секретарша станции техобслуживания, — имелась в виду американская аббревиатура «Medical Doctor», но сокращение, принятое в Соединённых Штатах, оказывалось бессмысленным в письме от немца, пусть и врача; не означало ли это, что Отто Апфельшталь не немец, а американец, хотя он и писал из К.; в этом не было ничего удивительного: в Соединённых Штатах немало немецких эмигрантов, многие американские врачи — немецкого или австрийского
Весь день я раздумывал о том, что мне следовало делать. Должен ли я идти на встречу? Или немедленно бежать и начинать где-нибудь в Австралии или Аргентине ещё одну нелегальную жизнь, заново выковывая хрупкое алиби нового прошлого, новой личности? За эти часы моё беспокойство уступило место нетерпению, любопытству; я лихорадочно представлял себе, что эта встреча изменит мою жизнь.
Часть вечера я провёл в городской библиотеке, листая словари, энциклопедии, справочники в надежде обнаружить там сведения об Отто Апфельштале, указания на другую расшифровку сокращения «MD» или на описание герба, но ничего не нашёл.
На следующее утро, охваченный цепким предчувствием, я засунул в свою дорожную сумку немного белья и то, что можно было бы назвать, — не будь это до такой степени смешно, — моими ценностями: радиоприёмник, серебряные карманные часы на цепочке, которые вполне могли принадлежать моему прадеду, приобретённая в В. маленькая перламутровая статуэтка, редкая причудливая раковина, которую мне как-то прислала моя «фронтовая крёстная». Хотел ли я бежать? Вряд ли: но на всякий случай приготовился. Я предупредил хозяйку, что, возможно, меня не будет несколько дней, и заплатил всё, что был ей должен. Потом пошёл к начальнику; сказал ему, что умерла моя мать и мне надо ехать на её похороны в Баварию, в Д. Он отпустил меня на неделю и заплатил мне авансом за истекающий месяц.
Я пошёл на вокзал, сдал сумку в автоматическую камеру хранения. Затем, в зале ожидания для пассажиров второго класса, сидя в окружении группы португальских рабочих, отбывающих в Гамбург, я стал ждать, когда наступит шесть часов вечера.
IV
Не знаю, где разорвались те нити, что связывали меня с моим детством. Как у всех или почти всех, у меня были отец и мать, горшок, кроватка с решёткой, погремушка, а позднее велосипед, на который я, якобы, никогда не садился без криков, до ужаса напуганный мыслью о том, что сейчас поднимут, а то и вообще снимут два дополнительных колесика, которые удерживали моё равновесие.
Моё детство принадлежит к той категории вещей, о которых я знаю, что почти ничего о них не знаю. Оно — позади меня, и вместе с тем, оно — та почва, на которой я вырос, оно принадлежало мне, с каким бы упорством я не заявлял, что больше оно мне не принадлежит. Я долго пытался обойти или скрыть эту очевидность, замыкаясь в безобидном статусе сироты, никем не рождённого, ничейного ребёнка. Но детство — это вовсе не ностальгия, не ужас, не потерянный рай, не Золотое Руно; возможно, это горизонт, точка отправления, координаты, позволяющие линиям моей жизни вновь обрести смысл [3] . Даже если в подтверждение своих маловероятных воспоминаний я могу прибегнуть лишь к пожелтевшим фотографиям, редким свидетельствам очевидцев и несерьёзным документам, мне ничего не остаётся, как мысленно возвращать то, что я слишком долго называл безвозвратным; то, что было, то, что остановилось, то, что завершилось: то, что, несомненно, было для того, чтобы сегодня уже не быть, но было и для того, чтобы я всё ещё был.
3
…вновь обрести смысл — полисемия существительного «sens». Выражение «trouver (leur) sens» можно перевести здесь как «обрести смысл» и «найти направление».
Два моих первых воспоминания не являются совершенно неправдоподобными, даже если и очевидно, что многочисленные вариации и псевдоуточнения, которыми я дополнил своё отношение к ним — устное или письменное, — глубоко их изменили, а то и полностью исказили.
Первое воспоминание могло бы разворачиваться в рамках задней комнаты лавки моей бабушки. Мне три года. Я сижу в центре комнаты, посреди разбросанных газет на идиш. Семейный круг окружает меня со всех сторон: это ощущение окружения не сопровождается никаким чувством давления или угрозы; напротив, оно — тёплая защита, любовь: вся семья, её целостность, полнота — тут, собранная вокруг ребёнка, который только что родился (не говорил ли я только что, что мне было три года?), словно неприступная крепостная стена.