Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Как же это сделать?
– спросил я.
– Ты гетман - тебе и знать. А мое дело - пасти волов. У каждого свое наследство. Вот эти кизяки кулеш сварили, тепло на целую ночь берегут. Добрый огонь. А бывает искра злая: и поле сожжет и сама погибнет.
– Мало тут видишь!
– дерзко крикнул Тимош.
– Хвосты воловьи, да и те все старые!
Волопас поправил жар теперь уже босой ногой. Не боялся огня, так уж слова никакие его не донимали.
– У старых волов и молодые пахать учатся, - ответил неторопливо.
– А мне что же тут видеть? То орда, бывало, крутит-вертит здесь, то панство скачет во всю прыть, теперь вот казаки сабельками посверкивают. И небо вон поблескивает...
В
– Засуха начинается, - сказал пастух.
– Погорит все: и травы и хлеба. А потом настанет время саранчи. Зима негодящая была, не выморозило яичек, которые саранча закапывает в землю, теперь вылупится эта стерва и двинет тучами, чем ты их остановишь?
Тимош больше не вырывался со своей глупой дерзостью. Отец Федор не находил в своих старых книгах слов утешения. Я тоже молчал тяжело. О ты, неопытный чудотворец! Не отвратишь ни засухи, ни саранчи, ни голода, ни несчастий, не выручишь, не поможешь.
– Пришлю тебе универсал гетманский, чтобы не трогали твоих волов, - не зная, что говорить волопасу, пообещал я.
– Зачем же их пасти, если никто не будет брать?
– засмеялся тот. Каждый что-то дает на этом свете. Ты, гетман, высокие обеты, а я уж хоть волов. На то и живем...
В эту ночь почувствовал я, как это неосмотрительно - отрываться от войска, уединяться, убегать от взбудораженного тобою же света, будто схимник. Схимники укрощали плоть, жили одним духом, в его неуловимой субстанции хотели добыть вечность, я же все больше приходил к убеждению, что человек - это и тело, и дух. Мне когда-то утончали дух отцы иезуиты, я оттачивал свой разум, верил в дух, питался им, и, может, благодаря этому достиг нынешних высот, но на этих высотах и открылось мне: что дух без тела? Может, именно потому и зарятся прежде всего на тело все диктаторы, тираны, деспоты, все палачи и душители человеческой свободы? Мучают, калечат, убивают, уничтожают. Никто никогда не спасает, не выращивает, не восстанавливает и не возрождает, а только употребляют для своих нужд, для власти и суеты готовое, данное от бога.
Так понял я в ту ночь, что невозможно мне без этих людей с их преходящностью, с недолговечностью телесной, без этих крепкотелых, простых, доверчивых, как дети, и верных, как дети.
Потому-то должен был торопиться к своему покинутому войску. Буду и впредь спать в холодных постелях, где ночь и роса, буду увенчан не столько славою, сколько собственным желанием того мгновения, когда встанет вокруг меня шумный табор и ноздри задрожат от дымов, а уши наполнятся голосами людскими.
Мы совершали переходы по две и по четыре мили сразу. От урочища Колодежа, называемого Наливайковой Криницей, доскакали до Косоватой, где ночевали у сотника Корсунского полка. От Косоватой до Стеблева было четыре мили, однако мы успели еще и пообедать в Стеблеве, чтобы заночевать в Корсуни. Из Корсуни поехали на Сахновку, потом на Березковцы, где заночевали у корсунского полковника Топыги, и дальше на Млеев, Орловец, Баклей, Староконстантинов и на Тясьмин, основанный старым Конецпольским будто для того, чтобы появился соперник у Чигирина. Эй, пане ясновельможный, не удалось тебе соперничество! Хотя и название взял от речки, и пруд запрудил на целых две мили, чтобы и саму речку утопить, а местечко как было, так и осталось, не затмить ему Чигирина, как этому пруду не тягаться с речкой Тясьмин, а всем Конецпольским - с Хмельницким, с гетманом, за которым народ весь!
От местечка Тясьмина проехали мы три больших мили по пустырю до Жаботина, но ночевать там не стали, а заночевали в Медведовке, от которой уже я хотел сразу добраться до Черкасс, где стояло войско.
На полмили от Медведовки растянулись длинные мосты на болотах рядом с руслом Тясьмина, как от Субботова до Чигирина. Ехал я этими мостами, и казалось - вот уже буду в Чигирине, вот увижу, услышу, вот... назойливые мысли, назойливая страсть. А где была моя доля?
Я свернул в Черкассы. Пять миль еще нужно было преодолеть, но что нам были эти мили, когда позади оставлены угнетение, упадок, горе и несчастье целых столетий!
Мы въезжали в Черкассы без предупреждения и без уведомлений, но кто-то уже ждал меня, кто-то приготовил встречу, достойную гетмана, слава сияла огнями, гремела пушками, разносилась громкими восторженными голосами.
Слава была со мною. А доля?
24
В Черкассах ждал меня Выговский с вестями значительными и незначительными, которые я должен был привести в порядок, выкладывал пан Иван все это добро с таким видом, будто сам и собирал и снаряжал вести, умело выставлял наперед более важные, отодвигая несущественное и всякую мелочь. Милая весть, когда кличут есть, как писано было на ложках казацких. Вести для гетмана собирались не все милые, да и не так-то и легкие, ибо в руках моих были теперь жизни и смерти людские, нужно было приютить вдову, накормить сироту, обучить неученого и задурить голову врагу.
– Пан Кисель снова подал голос, - мимоходом заметил Выговский.
– Еще откуда-то спроваживает тонкие шелка, чтобы окутать в них всех чертей-дьяволов да подсунуть доверчивым казацким душам.
– Если бы! Списался уже с московскими пограничными воеводами и подговаривал, чтобы ударили на татар.
– Ага. На татар? Отколоть их от казачества, а нас оставить голыми перед панским войском? Но уж поздно, пан сенатор! Кошке - игрушки, мышке - слезки!
– Наверное, воеводы еще не ведают ни про Желтые Воды, ни про Корсунь, осторожно промолвил пан Иван, - некоторые приметы указывают...
Я прервал его осторожную речь:
– Какие уж там приметы, когда весь народ поднялся от края до края! Уже Варшава и Стамбул знают о наших победах, сам составлял письма из-под Белой Церкви ко всем знатным властелинам, о чем же теперь молвишь?
Но Выговский умел быть занудным до невыносимости, когда имел в руках то, чего не имел ты, - вести.
– Прехватили казаки за Киевом одного стародубца Климова Григория, бесцветным голосом сообщил он, - пробивался он к пану Киселю. Послан севскими воеводами Леонтьевым и Кобыльским с письмом князя Трубецкого о том, что его войско готово выступить против татар.
– Где этот стародубец?
– шепотом спросил я.
– Казаки препроводили сюда. Гнались за нами от Белой Церкви. Уже в Мошнах сказано мне о нем.
– А письмо?
– Отобрано. Теперь в гетманской канцелярии.
– Почему же молчишь?
– Уведомляю пана гетмана...
– Уведомляешь? Дуришь мне голову чепухой, а о самом главном молчишь! Завтра же поставить стародубца предо мною! Присмотрите за ним как следует, и чтобы все было чинно и благородно, как для посла. Снарядить его назад к воеводе. Теперь уже нашим посланцем. С листом к самому царю московскому!
– Царю? Мы ведь писали из-под Белой Церкви, - напомнил Выговский.
– Послали, а дошло ли? Да и что послали? Составлял ты, писарь, для всех одинаково, и всюду видна была твоя писарская душа. А тут требуется письмо, в котором билась бы душа целого народа!
На казацкой раде после Корсуня велено мне было проситься под руку великого государя Алексея Михайловича, всея Руси самодержца, объединившись с братьями нашими единокровными, а из-под королевской руки вырваться.
– Не был я зван на эту раду, гетман.