Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Здоров будь, гетмане, - сказал Самийло своим глуховатым голосом.
– Побудь со мною, - ответил я, ибо не мог ведь желать здоровья духу да и не ведал, как должен был с ним здороваться.
Он то ли стоял, то ли повис в воздухе, тесное пространство моего шатра не давало ему возможности парить надо мною, да и захотел бы он возноситься над своим гетманом?
– Может, сядешь?
– спросил я Самийла.
– Садится только нечистая сила, а я дух честный и чистый, гетман.
– Знаю, потому и приглашаю. Разве не налетался еще? Вот у меня и то душа передышки просит.
– Не рано ли, гетман?
– Душа меру знает.
– Для твоей души отныне мера не существует.
– Может, и так. Тогда отдыха просит тело.
– А ты соедини душу с телом
– Разум и держит меня под Белой Церковью. Засел тут и тяжко думаю себе, каким концом песню, начатую шляхтой, докончить.
– Пока сидишь, что же происходит с народом?
– спросил Самийло, и в его голосе звучала печаль.
С народом! Слово молвлено. Слово, которого я больше всего боялся. Народ мой!
Я вел свой народ еще и не зная куда. От Сечи до Желтых Вод, от Княжьих Байраков до Корсуня, до Резаного яра, от битвы к битве, от одной победы к другой, от убожества и низости до кармазинов, злата-серебра и воли безбрежной, дальше и дальше, еще не видя ничего впереди, еще не умея различить, что это на небе: полыхание кровавых пожаров или розовость утренней зари, ясный лик виктории или крик во тьму, кровоточащий и искренний, безумный и неистовый. Был еще мой Лист из Черкасс, но я не получил на него ответа, не настало еще время...
– Кровь льется безвинная и напрасная, - снова подал голос Самийло. Останови, гетман, это кровопролитие.
– Не хочу я кровопролития и не хотел никогда, и не по моему велению она льется, Самийло. Но и сдерживать расклокотавшийся гнев смогу ли? Знаешь, что такое простой шаг, а что такое бег? Когда человек идет, он переставляет ногу за ногой, одной стоит на земле, другую поднимает. Когда бежит - то едва касается земли. До сих пор мы шли, тяжко увязая в земле, теперь побежали, сорвались до полета. Остановиться хотя бы на миг - значит снова увязнуть в земле ногой или даже двумя. Осмелюсь ли я сделать это? Сметут и меня, и каждого, кто сделает это.
Тогда дух его вознесся под самый свод шатра, так, будто стремился вырваться отсюда, полететь и не вернуться никогда, я даже испугался от этой мысли и невольно поднял руки.
– Куда же ты?
Голос его бился в тесноте и в темноте, слышалась боль в этом голосе, боль и страдание.
– Отвоевывать свободу - да. А жестокость? Как это можно?
– Жестокость?
– переспросил я.
– А разве мы ее выдумали и разве мы первыми прибегли к ней? Ты ведаешь о шляхетской жестокости, которая и привела ко всему, что поднялось сейчас в нашей земле. А теперь, когда коронное войско разбито и можно бы начать переговоры, пошел против нас кровавый Ярема Вишневецкий - и что же он делает? Что он творил в Немирове? Выкалывал людям глаза, рассекал, разрубал пополам, сажал на колы, обливал кипятком, выдумывал муки, которых и поганые не могли выдумать, вымащивал детьми улицы и велел гарцевать по ним на конях, зашивал женщинам в животы живых кошек, еще и обрубывал пальцы, чтобы несчастные не могли высвободить ошалевших животных, и все ему было мало - он истошно кричал: "Мучайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают!" И все это, мол, ради шляхетского достоинства и ради добра Речи Посполитой. От Вишневецкого убегают даже собаки. Только ночью возвращаются на след его кровавый, чтобы рычать над трупами.
Чем же мы должны платить ему за все это?
– Ага, ты сказал: ему? На пытки отвечают пытками еще более ужасными. Режут, вешают, топят в воде, распиливают людей пилками, вырывают глаза тетивой луков, высверливают сверлами, сдирают с живых кожу. Что это, гетман? Что это? Где же милосердие христианское? Где человечность?
– Эй, пане Самийло, видел ли ты это? Уже и после Желтых Вод говорили про Хмеля, что шел он дальше и шаги его выжимали кровь, а вздох вызывал пожары. А уже, мол, в Корсуни толпы бились между собою за останки тел вражеских, обмазывали себе, роскошествуя, кровью лица и грудь, обматывали вокруг шеи дымящиеся кишки, а потом доходили уже до такого исступления, что начинали взаимные истязания. Ты был под Желтыми Водами и видел, что там была честная битва - грудь против груди, меч против меча. А из Корсуня не мы бежали, бросая все на свете и топча что на глаза попадет, - делало это панство вельможное. И за Днепром не мы увешивали людьми каждое дерево в лесах, а злой палач народа нашего Ярема, к которому я послал своих послов, предлагая ему мир, он же послов посадил на колы, а сам кинулся истязать свой же народ. Свой народ, пане Самийло. Ибо Ярема не лядской крови, а нашей, украинской! Имеем своего пана ясновельможного! Своего! Само пекло отцепило с цепей все преступления и палачества и пустило их с Яремой. Так что же должны делать мы? Сидеть и молчать смотреть, что творится вокруг? Обо мне и так уже паны распускают слухи, что залег в Белой Церкви, награбил, мол, для себя богатств, отомстил врагам своим, отбил, возвратил свою любимую жену, теперь не знает, что делать дальше, и с горя пьет горилку, советуется со старшинами, с колдуньями, с господом богом, с чертом-дьяволом!
А я вооружаюсь, универсалы рассылаю во все концы, люд стягиваю, сбиваю в твердое войско, замки по свою руку забираю, ибо знаю, что только сильного уважают. Сам воевода киевский Адам Кисель, этот лис коварный, который при всей своей ненависти к своему же народу, называемому им народом relidionis nullis - без веры, без пути, - но и тот понял, какая грозная волна поднялась против шляхты, и уже взялся быть посредником, уже готовит комиссаров для переговоров со мною. Но ведь переговоры - не ярмо мне на шею! Кисель написал Яреме, что тот, мол, второй Марий, отчизну от последнего потопа спасает (слышишь, пане Самийло, спасает!), но тут же просил прекратить свои разбойничьи налеты, принимая во внимание то, что он, Кисель, направляется в Белую Церковь для переговоров со мной. И что же Вишневецкий - послушался, перестал вешать и жечь? Он ответил киевскому воеводе, что предпочитает не жить в этой отчизне, где должно было бы господствовать гультяйство и чернь и где после разгрома кварцяного войска и пленения коронных гетманов должен был получить контентацию Хмельницкий. Пану Вишневецкому, видите ли, хочется контентации лишь для себя самого. Жаль говорить! А тысячелетия истории нашей - свелись на нет! Нас и не было, выходит. А где же мы, что мы, кто мы?
Тогда снова подал голос Самийло:
– Заговорил, гетман, про историю, но не забывай же, что чувство истории и величия может иметь лишь тот, кто не отнимает его у других.
Я молчал. Тяжкое молчание гетманское. Что я мог ответить всезнающему духу Самийла из Орка? Уже под Желтыми Водами убедился в гетманском бессилии. Дал недобитым шляхтичам честное слово: что отступят беспрепятственно, а потом закрыл глаза на то, как Тугай-бей по-волчьи напал на побежденных и безоружных. Тогда впервые почувствовал, какими тяжкими стали у меня веки. Такими тяжкими, что порой невмочь их поднять. Гетманские вежды. Тяжкоокий гетман. Вежды власти. Разве я виноват? Еще не раз и не два будут падать веки мне на глаза, и каждый раз я буду беспомощен. Разве я виноват?
Но все же я попытался возразить Самийлу:
– Милосердие, как и кара, не падает на всех сразу, а только порознь. Покажи мне, к кому должен проявить милосердие, и я употреблю гетманскую волю и власть.
– Показать?
– Покажи!
– Поезжай в Нестервар, посмотри, что там творится.
– Что же?
– Поезжай и посмотри. Увидишь своего сотника Забудского.
– Не Семка ли?
– Семена.
– Откуда он взялся в моем войске? И уже сотник? Что же он там натворил? И как ты узнал?
– Знаю и вижу все, ведь я не человек, а дух. Торопись, гетман, пока еще не поздно. И Кривонос...
– Еще и Кривонос? Ты, может, и про меня? Вон уже говорят, что мои джуры - это девки переодетые. Эй, Иванец, Демко! Коней мне и сотню гетманскую со мною! Видишь их - Иванца и Демка? Не девки же! Усатые, мордастые и сонные.
Но Демко и Иванец ворвались в шатер с таким шумом, так гаркнули: "Готовы к послушанию, батько!", так выпучили свои глазищи, что дух Самийло исчез, будто и не было его здесь, и мои джуры недоуменно переглянулись, слыша, как я разговариваю с кем-то отсутствующим, то ли с самим собою, то ли, может, в забытьи.