Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Почтение, гетман!
– издали крикнул Кривонос.
Мне помогли сойти с коня, Максим приблизился почтительно, словно бы даже несмело. Я обнял его за плечи.
– Примешь в гости, Максим?
– Да кого же мне и принимать, батько ты наш? Уже и не в шалаше или в корчме угощать тебя будем, а в княжеском дворце!
– Гей-гей!
– засмеялся я.
– Дорогие вина из ковшей цедим, на серебре, на золоте казацкий кулеш едим, братья-молодцы!
– Да что!
– показывая дорогу, промолвил Кривонос.
– Еще наша казацкая доля не пропадала. Рады приветствовать тебя, батьку. Где хочешь - в покоях или в княжеской беседке?
– Где скажешь, полковник.
А уже сели в беседке и трубки закурили, полилась горилка, загудели голоса, заклокотало, загорелось, и мне уже казалось, что я - весь огонь, и все, что из огня, было милым моему сердцу: табак в трубке, горилка в чарке, хлеб на столе, а более всего - эти люди в отблесках пожаров освободительных и их полковник с огнистым усом, с душой еще более огнистой. Паны
– Как же взял такой замок?
– спросил я Максима.
– А как? Обложил так плотно, что и уж не выползет, а потом ударил из гуляй-городин. Паны и попросили экскузы. Так мы с ними мирно. Пощипали малость, а так - ничего. Да что панам? У них грехи отпускаются - и те, что позади, и те, что впереди. Не так, как у нас, что чертяга каждое твое слово на воловьей шкуре записывает. Вот и тебе, гетман, уже сорока на хвосте что-то принесла, что ты прискакал из-под Белой Церкви расправу чинить. Кто же это такой шустрый?
– Дух, Максим, мой дух неугомонный.
– Да и у меня дух вроде бы неугомонный, а так далеко не отлетает. Вот как застрял здесь в замке, так и не шевелится.
– Есть возле чего застрять...
– прищурил я на него глаз.
– А тебе уже и об этом ведомо?
– вспыхнул он.
– Да и о княгине.
Максим ударил по столу рукой.
– А что тебе моя княгиня?
– Успокойся, Максим, разве я тебя упрекаю? Беспокоит меня, что князь Четвертинский - православный же, не униат, не латинянин.
– Православный? А Ярема разве не был православным? Все они святые да божьи, а с бедного человека шкуру дерут! Да я, сказать по правде, этого князя Януша и не видел, княгини тоже. Сидели себе, беседовали с их слугами да попивали медок, когда вдруг как ворвется ясновельможная, да как затопает ногами, да как заверещит! Я к ней: "Здорова будь ясновельможная!
– говорю. Чего срываешься? Слуги твои - наши приятели, не срывайся кричать. Да и лицом какого беса побледнела? Если зарумянилась нашей кровью, так уж и будь с этим пеклом на щеках!" А она: "Где князь? Где князь? Вы его убили, вы его убили! Убийцы! Разбойники! Гультяйство!" Тогда я мигнул хлопцам, они быстренько разыскали князя да и привели, а он старый, толстый, согнуться не может. За стол посадить невозможно. Посмотрел я, а княгиня молоденькая да белая, как ангел, да тоненькая, как былиночка. Ну и князище, вот такое божье созданье поневолил! Придвинулся я к княгине, мигнул хлопцам, чтобы князя наливали вином, как мех, князь сопит, стонет, отфыркивается, а я всматриваюсь в эту красу неземную, что возле меня, а у пани играют все суставы, она так и дрожит вся, как будто в ней черти скачут. Мне бы придвинуться поближе да хотя бы пальцем прикоснуться к такому диву, так князь ведь смотрит, глаз не спускает! Я и говорю казакам: "Мешает мне пан!" Сказал, чтобы убрали с глаз, а они вывели его во двор и отрубили голову. Должны были бы просто придержать на какое-нибудь там время, пока я на пани насмотрелся бы, а они его скорее к пеньку, а там подбежал какой-то мельник, имевший зло на князя, и проткнул его заостренным колом, ну, уже тогда делать было нечего, пришлось злополучному князю отрубить голову, чтобы не мучился. Хлопцы у меня справедливые, сразу и сказали мне. Что должен был делать? Обнажил саблю, подал княгине, наклонил перед нею голову: "Руби!" Ведь так перед этим нас бранила, сколько в ней злости. "Руби", - говорю. Ну и что? Княгиня в плач да в рыданья, да падает на меня - не поймешь, живая или мертвая, а уж на кого такая ноша упадет, так кто же не понесет? Позвал я нашего священника и женился по христианскому обычаю на княгине, все равно ведь мою жену шляхтичи замучили, а ее князя не воскресишь. Суди, гетман!
– Бог тебе судья, Максим, - сказал я тихо.
Где тут преступление, где кара? Смерть, страх, озверенье, и среди этого озверевшего мира очутился я, гетман, а может, это я и породил этот свет, был его творцом, но не смог стать повелителем? Все ускользало из рук, куда-то проваливалось, исчезало. Зыбкость, неприступность и недоступность. И дух Самийла не появлялся, не подавал ни голоса, ни знака, все падало на мои плечи, все ждало моих слов и поступков. А я ведь был слабый человек, да и только.
Я закрыл рукой глаза, начал печальную:
Ой коню мiй, коню,
Заграй пiдо мною
Та розбий тугу мою,
Розбий, розбий тугу
По темному лугу
Козаковi молодому.
Кривонос обнял меня за плечи, гудел над ухом, подпевая. Все подпевали. Я прощал им, они прощали мне.
27
События неисчислимы, как и люди. Прошлое вспоминают, заботясь о будущем, а еще кое-кто - боясь этого будущего или остерегаясь его. У человека зависимость на всю жизнь. От воспоминаний, от боли, от кручины, но и от побед тоже. Битвы мои. Выигранные и проигранные. Поговорим о них. Я не рождался полководцем, потому и казалось мне, что уже и двух великих выигранных битв вполне достаточно для отмщения кривд моего народа и для грядущего спокойствия в моей земле. Теперь думал не о новых битвах, а об обеспечении будущего народу своему, я торопился, знал, что мне отведено мало времени на этом свете, я должен был успеть, потому-то и рассылал письма ко всем властелинам, декларируя о своих намерениях, провозглашая появление на полях истории народа казако-русско-украинского, которому стремился утвердить место среди других народов. Если не я, то и никто, и снова века неволи и унижений, безымянности и бесприютности. Меня била лихорадка. Я стал нетерпеливейшим человеком на земле. Осудят ли меня за это?
Семь недель стоял мой обоз под Белой Церковью. Казацкие послы не возвращались из Варшавы, и уже тревожный гомон пошел в войсках, что их там казнили и что панство собирает силы, чтобы двинуться на Украину и ударить внезапно. На место взятых в неволю гетманов Потоцкого и Калиновского сейм назначил региментарями воеводу сандомирского пузатого князя Доминика Заславского, коронного подчашего Николая Остророга, похвалявшегося латинской ученостью, и коронного хорунжего, моего заклятого врага, недорослого Александра Конецпольского. Перина, Латина и Детина - так прозвал я этих незадачливых региментарей, над которыми смеялось все казачество. Может, был бы нам противником Вишневецкий, однако панство не хотело давать ему региментарства, памятуя, что все крупнейшие казацкие восстания начинались в землях Вишневецких: и Наливайко, и Павлюк, и Остряница. Получалось, что наибольшие угнетатели народа украинского - украинские же магнаты Вишневецкие, потому-то панство не хотело теперь лишний раз дразнить народ наш Яремой, который знай твердил, что бунт нужно погашать только кровью.
Сейм в Варшаве заседал непрерывно. Имя Хмельницкого не сходило с уст. Бискуп вроцлавский Николай Гневош приводил слова пророка: "Выведу из них храброго вождя и воина, судью и пророка, и прозорливца, и старца, пятидесятника, и вельможу, и советника, и мудрого художника, и искусного в слове".
Когда-то древние, желая представить Речь Посполитую печальную и неспособную к порядку, рисовали деревья, увешанные плодами, а над ними горошину, которая обвивает все эти плоды безжалостно. И подпись: "Свершилось". В горошине этой невероятное уплотнение материи, тяжесть всех миров. Я должен был стать теперь такой угрожающей горошиной над пышным деревом шляхетским. Меня называли нечестивым Тамерланом, предателем, отступником, ненавидели меня, боялись, заламывали в отчаянии руки. Мол, их отчизна, славившаяся непобедимостью даже перед могуществом султанов турецких и многих других монархов, теперь побеждена простым казаком. Кисель составил от сейма письмо к казакам, обходя меня, не называя ни моего имени, ни чина гетманского, как будто я уже был мертв от одной лишь ненависти панской. В этом письме говорилось, что казаки тяжко оскорбили Речь Посполитую, соединив свое оружие с поганскими татарами, допустили столько мучений, истязаний, столько земли уничтожили, такие огромные толпы христианских пленников позволили угнать в неволю, нарушили узы присяги из-за того, что среди них появились зачинщики, которые, возмутив к ребелии плебс, опустошили несколько воеводств, осквернили в некоторых местностях святыни и евхаристию, а также перед чем содрогается разум - пили горилку из чаш для святого причастия! И все же если проявят покорность, раскаются и возместят все потери Речи Посполитой, если покорно попросят ласки, может, все это будет прощено им и забыто. Поэтому пусть спокойно ожидают королевских комиссаров, подавят бунты, выдадут зачинщиков в руки комиссаров, освободят пленников из разбитого войска, а во всех остальных делах ждут решения комиссии.
Вслед за региментарями уже были назначены и комиссары, которые, по обыкновению, всегда шли следом за войском, чтобы затянуть на казацкой шее петлю ординаций, договоров и субмиссий. Комиссарами были: наш родич единокровный Адам Кисель, подкоморий пшемысский Францишек Дубравский, подкоморий мозерский Теодор Михал Обухович и подстолий познанский Александр Сельский. Начало комиссии было определено на 23 августа в Киеве, а три региментаря тем временем должны были сосредоточивать всю военную силу под Староконстантиновом, дескать, "для впечатления". Для впечатления или для мести? Переговоров хотели для вида, а тем временем каждый толкал Речь Посполитую на Марсову дорогу. Панство считало чудом, что я не шел в их землю после уничтожения шляхетского войска, пленения гетманов и смерти короля. Мол, остановился, сдержанный рукою всевышнего. Впоследствии найдутся еще и такие летописцы, которые будут упрекать меня в том, что войны вел только на своей земле, вызвав в ней страшную руину. Как же можно освобождаться, ведя войны в земле чужой?
В самом деле, мог бы я из-под Корсуня идти хотя бы и до самой Варшавы, но не хотел быть вульгарным захватчиком, стоял под Белой Церковью и ждал, что же теперь будет делать панство? Какую песню оно теперь запоет? Когда докатились слухи с сеймовских заседаний, когда, кроме уверток, плутовства Киселева, ничего мы не услышали, я, имея такую разросшуюся войсковую силу под рукою, медленно двинулся к Паволочи, взмеряя на поле, именуемое Гончариха, и стал там обозом седьмого июля. Позвал к себе своих полковников, советовался с ними, допытывался: как, где, когда? Был я окружен блистательным товариществом, а Самийло упрекал меня, что окружил себя не способными, а только послушными. А где же эти послушные? Может, Кривонос? Или Нечай с его негнущейся шеей? Или хитромудрый Богун, или неутомимый самоборец Ганжа? И в каждом же разум так и горит, и это их непослушание, хотя и сердило меня на первых порах, в дальнейшем заставляло идти за ними, они были искрой, от которой вспыхивал чистый высокий пожар, а без горения не был бы ни гетманом, ни Богданом!