Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Я готов был растрогаться до слез, готов был обнять всех детей своих, ибо казаки всегда дети у своего батька гетмана, но что-то мне мешало, какое-то тяжкое предчувствие сжимало сердце, моя рука привычно поднимала вверх гетманскую булаву, а глаза настороженно блуждали по лицам, взгляд искал чего-то известного лишь ему и вот нашел, натолкнулся, вырвал из тысячи радостных кричащих лиц одно, молодое, красивое, доброе и приветливое - и в то же время какое-то словно бы и не свое, растерянное и встревоженное. Мой Демко. Есаул генеральный. Довереннейший человек. Не торопился ко мне, не подскакивал, как обычно, не успокаивал самим своим видом, а держался за Чарнотой так, будто изо всех сил стремился
Я махнул ему булавой, подозвал к себе ближе. Он подъехал, но продолжал держаться поодаль, за Выговским.
– Пан Иван, - сказал я писарю, - видишь, какой тихий да божий генеральный есаул? А дай-ка ему место!
Демко был теперь рядом со мною.
– Почему это ты такой, будто черти колотили тебя на тернице?
– спросил я незлобливо.
– Не перепил ли с Чарнотой?
– Батько, беда, - прошептал Демко.
– Что?
– Нет пани гетмановой.
– Что ты молвишь? Кого нет?
– Пани гетмановой Матроны. В Чигирине нет.
– Ты что? Где же она?
– Спрятала пани Раина.
– Как спрятала? Где?
– А черт ее маму знает!
Я должен был бы вогнать в землю своего коня и провалиться вместе с ним. Вместо этого должен был испить до дна чашу бессилия и унижения. Еще было не поздно, еще мог повернуть коня и не ехать туда, куда ехал, не видеть Чигирина, не видеть змеиных глаз пани Раины, да будет проклята и презренна она навеки!
– однако не сделал и этого, ехал дальше, упрямо и безвольно, навстречу своему величайшему поражению и позору.
Чарнота уже знал о моем горе, затряс кулачищем, раздвинул усы на всю степь:
– Одно твое слово, гетман, и я переверну всю Украину, а найду все живое и мертвое!
– Украину ты перевернешь, - сказал я ему спокойно.
– Но перевернешь ли женскую душу?
А сам подумал: ведь это же не пани Раина спрятала Матрону - это она сама спряталась. Мать для нее дороже меня. Да и не мать, а какой-то каприз, суеверие, фортель.
Въезжал в Чигирин в сиянии славы и величия, но не замечал блеска и праздничности, а видел то, что должно было бы прятаться от приподнято радостного гетманского ока. Откуда-то набралось огромное множество нищих на моем пути, но не тех, которые с кобзами поднимали люд за Хмельницкого, а ничтожных торбохватов; какие-то жалкие оборванцы имели лишь человеческое подобие, были словно давно умершие, но упорно продолжавшие жить, это воспринималось как издевательство после всех смертей, которые мне довелось видеть и пережить. Сироты бежали за мною, будто почувствовав мое бессилие и беспомощность, жестоко тешились этим, канючили визгливыми голосами: "Грошик! Грошик!" Священники вышли в золотых ризах, преградили мне золотой стеной дорогу, и я вынужден был либо остановиться, либо же повернуть коня с площади на ту улицу, которая вела к моему дому; они словно бы подталкивали меня к моему позору, и я бессильно поддался им и понуро поехал туда, где меня никто не ждал.
Не о таком возвращении я мечтал...
Считают, будто заманчивость власти еще и в том, что она, как и свобода, дает возможность выбора одиночества. Я не хотел этого выбора! Разве мы не временны на этом свете? Зачем приходим и как должны жить, и всех ли терзает совесть, и каждый ли из нас способен соединить свою душу еще с чьей-то душой? Я имел и не имел такую душу. Каким бесконечно одиноким вдруг я чувствовал себя в иные минуты, несмотря на все толпы, приязненные лица, радостные выкрики, стрельбу, виваты! О, если бы Матрона оказалась рядом, чтобы поняла меня и утешила, чтобы встретились наши глаза, полные страсти, бесконечно жадные, чтобы я прозрел ее всю насквозь, а она меня! Напрасные надежды! Весь мир насмехался надо мною, и не было спасения. Где спасение, в чем? В просторах, в необъятных далях, в безбрежности, в парении духа, который обретает целостность и совершенство, где не было любви, отравленной ложью, где будет все искренним и чистым, как во время сотворения мира?
А сам поворачивал коня к своему двору, надеясь без надежды, утешая себя, как малое дитя, неосуществимым, хотя и знал уже, что никогда не расщедрится для меня жизнь подарками, а будет встречать только ударами, с каждым разом все более безжалостными и болезненными.
Все было как и тогда, после Желтых Вод. И двор полон людей, и дети мои дорогие, еще и Тимош успел навстречу отцу, и крыльцо знакомое, и окна прозрачные, как ее глаза, как те глаза, к которым я столько шел и пришел и которых теперь не увижу... Не было лишь пани Раины на крыльце, не вскрикивала бело, не появлялась, не встречала, я бил ногами в дверь одну и другую, Тимош помогал мне, малый Юрко с трудом успевал за нами, Катря отстала, ушла от мужского гнева, никто не выходил нам навстречу. Тимош что-то бормотал сочувственно и чуточку насмешливо, - и вот тут наконец появилось перед нами что-то черное, сморщенное, побледневшее и кислое, как хлебный квас, и заслонило дорогу, перекрестило двери, как распятье.
– Дожил, гетман, - буркнул Тимош.
– Уже пани Раина окружила себя в твоем доме какими-то уршулинками.
– Где пани Раина?!
– крикнул я в заплесневелое лицо, намереваясь отстранить, идти дальше, добираться в самые дальние уголки своего дома, чтобы найти эту проклятую кобету, которая приготовила мне такую кривду и бесчестье.
– Пани Раина молится, - прошамкало черное создание то ли людским, то ли каким-то адским голосом, и тут мое терпение лопнуло - и я схватился за саблю.
Молится! Весь народ молится за меня, за мое заступничество, за славу мою и мое сердце, а в моем доме молятся против меня! Кто, и почему, и как смеет!
Я убрал с дороги эту никчемную препону, чтобы найти пани Раину если и не на растерзание, то хотя бы для того чтобы сказать ей все, что должен был сказать, но в это время она сама появилась предо мною, вся в черном, бледная, с твердым, непоколебимым взглядом, и я беспомощно опустил руки. Кивнул, чтобы нас оставили вдвоем, посмотрел на пани Раину. Закутанная в черное, суровая, стройная, исхудавшая, осунувшаяся, может, и исстрадавшаяся. Отчего бы это? Тогда, после Желтых Вод, встречала меня вся в белом, радостная и приподнятая, может, надеялась, что разобьют меня коронные гетманы и шляхетская кровь ее дочери не сольется с моей хлопской кровью? Теперь ей не на что было надеяться, вот и оделась в траур по своим надеждам?
Я провел рукой по лицу, как бы отодвигая, снимая с него всю досаду, злость и взбаламученность духа. Унизительно отягощать душу подозрением. В особенности перед женщиной, хотя именно перед женщинами прибегаем к подозрениям чаще всего.
– Почтение, пани Раина, - сказал ей почти спокойно.
Она молчала и поджимала губы.
– Где гетманша?
Пани Раина стояла, словно глухая и немая.
– Где Матрона?!
– закричал я.
– Матрона, ваша дочь, где? Куда вы ее девали?
– Вы ее не увидите больше, - твердо промолвила пани Раина.
– Я уже говорила вам, но вы не захотели меня слушать, пане Хмельницкий. Вы считаете, что вы гетман, победитель, герое, и вам все дозволено. Но для меня вы пан Хмельницкий, который не имеет никаких прав на мою дочь, пребывающую в католическом браке с паном...
Я не дал ей произнести это ненавистное имя, затопал ногами, ударил себя в грудь, готов был вырвать свое сердце и кинуть ей в лицо: нате, ешьте, вместе со своим грязным подстаросткой, топчите, издевайтесь!