Я, депортированный гомосексуалист...
Шрифт:
Я долго был пленником цикла исповеди—причастия, где отпущение грехов является чем-то вроде таможенного пропуска от признания к облатке. Забывчивость, скрытность, слишком серьезное или, наоборот, недостаточное внимание к подробностям определенного рода и мое чувство вины удесятерились. Отрочество прошло под знаком неудовлетворенной тревоги, отдалявшей меня от окружающих. Я прекрасно понимал, что мальчики похитрее ловко избегали таких угрызений, не боясь взять на душу грех лжи. Отказываясь лгать, я наносил удар и по своим попыткам понять того, кто находил удовольствие в подчинении юных и хрупких душ. Моя ненависть к плутовству от этого только крепла. Необходимость лгать, терзая собственную совесть, казалась мне хуже всего. Страшно изувечили мою веру эти печальные минуты обязательной исповеди.
Между
Встречи назначались в час аперитива. Шикарная публика, мерно раскачивавшаяся в такт музыке в зале на первом этаже, и не подозревала, какие минуты наслаждения мы дарили друг другу прямо у нее над головой. Эти свидания, не имевшие ничего общего с любовью, были только сексуальными утехами. Подобное подполье вполне устраивало и гомосексуалов из богатой буржуазной среды, которые, заперевшись на ключ в номере, спокойно удовлетворяли все свои прихоти, после чего спускались на первый этаж, приветствуя встреченных знакомых, и шли к своей машине, в которой их часто дожидался личный шофер. Это были люди, очень уважаемые местной буржуазией, предпочитавшей не прислушиваться к недоброй молве, следовавшей за ними по пятам.
Когда на площади Стейнбах у меня украли часы, утрата любимого подарка подействовала убийственно. Особенно меня страшила реакция родителей и братьев. Как я буду объяснять исчезновение часов, которое они, конечно, сразу заметят? Я не мог сказать правду. Так ничего и не придумав, я пошел в полицейский комиссариат и заявил о краже.
Главный комиссариат Мюлуза находился за городским отелем. Меня приняли любезно, но мое смущение стократ усилилось, когда офицер, задававший мне все больше вопросов, узнал от меня о месте преступления и позднем часе его совершения и стал еще подозрительнее. Я покраснел, но решил рассказать всю правду. Правонарушением ведь была кража часов, а не моя сексуальная ориентация. Он показал мне, где подписать показания, и положил их в папку.
И тут, едва только я встал, чтобы уйти, он сделал знак: сядьте. Затем принялся мне грубо «тыкать». Может, я хочу, чтобы мой отец, с его-то самой безупречной репутацией во всем городе, узнал, где проводит время его семнадцатилетний отпрыск, вместо того чтобы сидеть дома? Я не хотел бросать ни малейшей дурной тени на репутацию семьи и начал рыдать. Теперь уже не знаю, были ли это слезы стыда или, наверное, обиды от того, что я попал в ловушку. Во всяком случае, я слишком поздно понял, каким наивным был мой поступок.
Офицер, унизив и напугав меня, в конце концов смягчился: на сей раз это неприглядное дельце останется между ним и мной, мне достаточно будет просто больше не посещать это место, пользующееся дурной славой. Потом он отпустил меня. Придя в комиссариат гражданином, которого обокрали, я покидал его опозоренным «гомосексуалистом».
Этот случай действительно не имел последствий ни в семье, ни в общественной среде, где я вращался. Вора так и не нашли, и этот эпизод память сохранила просто как неприятное приключение. Я понятия не имел, что мое имя занесли в полицейское досье городских гомосексуалов и через три года родители именно из него узнают о моей ориентации. Но можно ли было вообразить, что из-за этого я вскоре попаду прямо в лапы нацистов?
ШИРМЕК - ФОРБРЮХ
Шел 1939 год, до начала войны с Германией оставалось всего несколько месяцев. Гитлер уже шесть лет полновластно хозяйничал по ту сторону Рейна. В общественных местах я чаще, чем раньше, слышал слово «еврей», его произносили с особым нажимом. Людей с «огненным
2
20 января 1933 года Гитлер становится рейхсканцлером. Ему сорок четыре года. Через две недели он издает закон «О защите народа». В ночь с 27 на 28 февраля рейхстаг подожжен человеком по имени Ван дер Люббе, молодым гомосексуалистом, вероятно, жертвой манипуляций. Это позволяет Гитлеру немедленно свернуть все гражданские свободы. 8 марта открываются первые концентрационные лагеря. Уже через пятнадцать дней работают пятьдесят лагерей. Через год, 30 июня 1934 года, подготовленная Герингом и Гиммлером «Ночь длинных ножей» позволяет Гитлеру, прикрывающемуся лозунгом о «гомосексуальном разврате», избавиться от СА и их руководителя Эрнста Рема.
У истока всех этих манипуляций — фигура Ван дер Люббе. «Нацистская пресса писала о поджигателе рейхстага Ван дер Люббе как об агенте большевистского заговора. Для коммунистов и демократов он сошедший с ума гомосексуалист. В действительности он оказался жертвой различных пропагандистских призывов, от которых в те времена пострадали гомосексуалы. Он — антигерой нашей истории, в которой по-настоящему противостояли друг другу только чудовища больших современных государств. Размолотый противостоящими друг другу сталинизмом и нацизмом, Ван дер Люббе — сигнал о судьбе, которая нас ждет: непонятая жертва, без адвоката, предвещающая тотальное истребление». (Gui Hocquenghem, Gai Pied, № 1, avril 1979.)
Потом Германии объявили войну. Моих братьев мобилизовали одного за другим в призывные категории 34, 35, 37 и 39. Началась «странная война». «Линия Мажино» была нашей гордостью. Самые молодые жители Мюлуза любили прокатиться туда на велосипеде, чтобы убедиться в бездействии новобранцев. Мы были уверены, что столкновения быть не может. Эльзас, лакомый кусочек для рейха с его жаждой реванша, недооценивал масштабы опасности.
Грохот марширующих сапог и проклятья с государственной трибуны по адресу непокорной Франции с призывом врезать ей как следует вызывали только забавные и саркастические комментарии. Карикатуристы зубоскалили вовсю. Раньше всех забеспокоились наши друзья евреи. Они бросились уезжать из Эльзаса целыми семьями, выбирая для бегства места подальше от опасной близости рейха. Многие из них просили нас, пока идет война, сохранить их ценные вещи, и мы складывали их в подвале.
Во время «странной войны» все мои братья покинули семейное гнездо. Я наконец вырвался из-под опеки, а отца поглотили совсем другие дела. Я, как единственный сын, не призванный под знамена, сблизился с сестрой и матерью. В воскресные дни я имел право на лиловую пятифранковую банкноту, которой с лихвой хватало и на церковные подаяния, и на билет в кино на улице Корсо. Это был прелестный театрик, переоборудованный в кинозал, где были даже маленькие балкончики, на которых кое-кто ухитрялся прямо на полу «перепихнуться», конечно, когда свет был уже погашен.
Меня назначили ответственным за почтовую связь с братьями, ушедшими на фронт. Мама часто диктовала мне письма. Кучу запечатанных конвертов я нес на вокзал и там отправлял. Так у меня и осталась привычка разбираться со всей корреспонденцией перед тем, как лечь спать.
А вот моя личная жизнь изменилась довольно круто. Уже несколько месяцев я не заключал в объятия людей малознакомых, предпочитая только тех, кого отмечала моя чувственность. Я познакомился с Жо, добрым и нежным юношей. Вместе мы часто и охотно проводили чудесные минуты. Как только появлялась возможность, старались укрыться от остального мира. Я рассказывал ему о первом смятении чувств, о лете в Дьеппе, о путешествиях, которые были настоящим познанием жизни. И он тоже был со мной откровенен. Между нами возникла очень крепкая связь, и ее не стерли из моей памяти ни время, ни страдания, ни смерть.