Я – дочь врага народа
Шрифт:
Крепкая затрещина откинула Нюшку на дорогу. Калитка заскрипела, матерясь и проклиная «вшивую нищету…»
И опять девочка побрела заулками, чиркая по снегу заледенелыми чунями, из которых уже всползал на неё болезненный озноб. Он поднимался по ногам, по животу, по груди, до плеч, до зубов. Зубы взялись стучать. Тряский холод взбудоражил недавнюю тошноту. Голова закружилась. Нюшке казалось, что она летит по небу, куда однажды взметнул её отец. Невидимый, он где-то внизу, он поёт – всё выше, и выше, и выше… Но руки его не ловят Нюшку. Потому она медленно съезжает с
Калитка отворена. Во дворе, на крыше сарая, что-то долбит знакомая ворона. Девочка лепит снежок – бросить в птицу, но вдруг обнаруживает перед собой несколько красноносых, сопливых старух. В свете предзакатного солнца они тоже качаются. От этого колыхания исходит скрежет, словно внутри толпы какой-то настырный дурак водит по стеклу длинным ножом.
Последние слова, что слышит Нюшка перед тем, как померкнуть в её глазах вечернему солнцу, произносит прямо ей в лицо одна из плачущих старух:
– Сиротинушка несчастная…
Глава 3
В городе, каким бы он ни был, не живёт то простодушие, которое роднит крестьянские дворы. Деревня всегда знает своего дурака, иначе бы она захворала подозрением, потому как всякий стал бы гадать – уж не меня ли таким считают. Ведь без Анохи [4] все Ваньки плохи. Дурень на миру – это отхожее место нервной жизни общины.
Иное дело – городок! Тут всякий родится уже «облизанным», и никто никому не позволит переплюнуть себя в самомнении. Поэтому, видать, и не любят городские улочки новосёлов, потому и стараются их изживать. Когда же кто из «новаков» приходится злопыхателям не по зубам, в таком углу города начинается новое летоисчисление.
4
Аноха – простак, недоумок.
– Данил-лна, – пытает тогда одна соседка другую, – помнишь, када я эту шаль купляла?
– А то! – гордится Даниловна памятью. – В Мануйлихина примака годок.
И если с «примаками» да «фатерантами» как-то ещё смирялся такой городской закут, продажа дома равна была концу света. Заулок воспалялся, как слепая кишка. Хозяину продаваемого дома разом прощалось всё: и языкастость, и скаредность, и, чего греха таить, даже слабость на руку… Как из мешка сыпались на него примеры возможного исхода предстоящей «дурости».
Но обычно вся эта «мука» мололась на ветер. Дом продавался. Вселялся новый хозяин, и начиналась для него пытка: не помрёт, так подохнет…
– Матвевна! – жаловалась одна старожилка другой. – Вечор потянула меня холера на чердак, квочка, паразитка моя, взялась там гнездиться, а туды ктой-то мне кошшонку дохлую закинул.
– Да никто боле, как новаковы шармачи.
– И я так поняла.
– А у меня ктой-та поленья из дровяницы наловчился потаскивать…
– А у кумы у моёй лук на грядках повыдергали…
– Всё новаки…
– В жисть никогда в нашем проулке такого не было…
Случалось, дом перепродавался, пока владельцем его не становился «подходяшший мужик»: либо угодник, либо хват…
А чтобы сокрыть в доме постороннего человека, так это вовсе было пустой затеей. Не удалось и Фетисе утаить своих гостей. Прибыли они в дом слякотной ночью, а белоснежным утром, когда Лопаренчиха, задумавши большую стирку, растапливала печку в летней избе, что стояла во дворе, её окликнула через заплот соседка Калиниха:
– Григорьевна! Приехала, чё ли?
– Прикатила воротила, – отозвалась Фетиса.
– Никак со гостями?
– С какими тебе ишшо гостями?! – сразу озлилась Лопаренчиха. – Яйца в куриной дыре от тебя не утаишь! Нешто моих гостей всю ноченьку ты, бедная, высматривала?
– Ну! – согласилась соседка. – Полсуток на работе отдубасила, два часа за хлебом отстояла, ребятню обиходила, с хозяйством управилась, а там села и давай гостей твоих сторожить.
– Ты свой рот-то паклей не то бы заткнула: текёт из него чё ни попадя…
– Свой заткни! Опять напривезла нам всякой шалупони!
– Какая тебе шалупонь? – В голосе Лопаренчихи пыхнули мстительные нотки. – Вакуированные беженцы привязались: продай да продай дом. Вот! Смотреть привезла.
– Как это – продай? Как это – смотреть? – тут же забыла Калиниха всякую перебранку. – А сама куда? К Морозу под берёзу?
– Так мне чё? Одна-то голова не бедна, а бедна, так одна.
– Как это – одна?! А Манька твоя?
– Так ить Манькиному маёру фатеру в Омском сулят. Я до них и перееду…
– Вот-вот! Куда это тебя черти намаёрили? Да у твоей у Маньки кажный день по Ваньке. Уж каким был для неё Сергей Никитич и тот не угодил. Всё князя ишшете…
– О-ой! Сергей Никитич! Нашла прынца! – захрипела смехом Григорьевна. – Да мы от него еле избавились. До сих пор в избе книгами его воняет. А чё до маёра… Маёр – человек самостоятельный. Мария вся прям исхвалилась.
– Хвалиться не с крыши свалиться, шею не свернёшь… А как того маёра да на фронт погонят?
– Так Мария чё, не знала, с кем связаться? Бронь у него. Он и расписаться её звал, да ваш хвалёный Сергей Никитич до сих пор в паспорте у неё стоит.
– Выходит, Манька твоя маёру-то – пришей кобыле хвост? А ить чужой мужик, что чужая собака – не удерёт, так укусит. И долго она будет разным богам молиться?
– Чё ей молиться? Она сама – бог! Её красота любому не то маёру – генералу в честь будет! А то вспомнила мне… Сергея Никитича. Хромоту полуногую!
– Да вы вместе с Манькой ополоска той ноги не стоите! – подняла голос Калиниха. – Маньку твою все хватают, да никто не дёржит…
– Зинку твою дёржут! – захотелось Фетисе зацепить соседку за живое. – На неё голодный комар и тот не сядет. Заматерела – кайлом не разгвоздишь…