Я догоню вас на небесах
Шрифт:
– Да.
– Не "да", а "так точно". Это твой солдат?
– Он показал на Пашу Сливуху.
– Твой солдат дерзит или не знает, что я запретил таскать на поясе фашистские ножи?
– Он не знает, - ответил я.
– Он еще радуется. Прошлой ночью он этот нож из своей задницы вынул. Приказать, чтобы вставил обратно?
– Я козырнул и каблуками щелкнул.
Генерал-лейтенант приподнялся, чтобы лучше меня разглядеть, он, в общем-то, знал меня... Но тут танки принялись палить по всему полукружью, направленному в сторону Праги. Я извинился и побежал
Немцы лезли нахально - они не знали, что мы подоспели.
Паше снова повезло: танкист, вылезший из машины повоевать, огрел его ведром по башке, хорошо - на Паше была пилотка толстая. Он стащил танкиста за ногу и принялся его давить. Когда мы вернулись к танкам, они стояли нос к носу и, сжав кулаки, орали:
– А я откуда знал, что ты свой?!
– По конфигурации видно!
– А я твою рожу сначала увидел!
– Ах, тебе моя рожа не нравится?!
Паша наш оказался очень сильным и очень гордым.
До рассвета еще дважды приходили немцы небольшими группками.
На рассвете мы ушли из кольца танков. Майор приказал было танки поджечь, но танкисты не захотели. Майор оказался командиром танкового батальона. Взял на себя командование бригадой, а бригада - только те танки, которые они закопали.
– Все равно немцы их на переплавку увезут, - говорил он, шагая рядом со мной впереди.
– Они неподвижные уже. Моторесурс давно выходили. На злости двигались.
Все у нас знали, что к Варшаве мы подошли, уже исчерпав все технические возможности машин. Но так вот, чтобы танки просто не двигались, - это казалось мне чистой теорией.
На рассвете на гребне холма мы увидели "тридцатьчетверки", задыхающиеся, но еще ползущие. Это еще одна бригада нашего корпуса выходила из боя. Она тоже потеряла своего командира.
Генералы приободрились. Самое для них отвратительное - это ходить на войне пешком.
Я отчетливо вижу танки, медленно идущие по гребню холма, у них на броне горстка солдат, майор и два генерала, а внизу, в сизом тумане, Прага и дальше - во мгле, в дыму, в аду кромешном - Варшава. И я говорю владельцу капусты: "Ты видел, старик, наши танки, ты видел нас. Мы хотели, но мы ничего не могли. А что касается планов Верховного - не надо... И поляки, и немцы исповедуют волю Христа, но планы Верховных этого не учитывают".
По телевизору шла передача "Монитор". Какой-то мужик на Невском, в комнате, заставленной книжными полками, развлекался, накручивая себе на шею питона. У телекорреспондента тоже висел питон на шее. Мужик говорил:
– С питонами хорошо - отдыхаешь.
Питоны раскачивали головами, похожими на отвертки.
– Каким образом отдыхаешь?
– С одной стороны - будто встретил близкого родственника. А с другой стороны - еще лучше. Он не спрашивает: "Как живешь? Тебе уже дали визу?"
– А вы как относитесь к визе?
– Хорошо отношусь. Но еще лучше отношусь к Ленинграду, к Невскому, даже к очереди за водкой. Ниагару я еще, возможно, увижу, но вот очередь за водкой нигде и никогда. Это творение гения.
Питонам нравилось висеть и свиваться на шеях собеседников, они, наверное, тоже отдыхали..
Пришел Писатель Пе, принес сливок, пива и вяленую мелкую корюшку.
– Сейчас один идиот у меня спрашивает по телефону, я ему по делу звонил: "Какого черта нужно было штурмовать рейхстаг, когда его можно было просто превратить в песок самоходными пушками?" Но ведь нужно было. Не сегодняшним, конечно, золотарям, а тому народу, который дошел до Берлина и до рейхстага и не постоял за ценой, чтобы позволить себе Последний Штурм. А вдруг этот штурм действительно Последний. Все золотари желают говорить о новых фактах, но не о старых чувствах. Но зачем человеку факт, если он в свое время не вызывал чувства? Даже патологоанатом не может игнорировать ни чувства, ни душу своего объекта... Пей пиво.
Я сошел с поезда в городе Лысьве Пермской области. Почему я там сошел? Я устал ехать в никуда. Я хотел быстрее поправиться, я быстрее хотел на фронт. Мне думалось, что там, на фронте, теперь мой дом.
Какая-то женщина сказала, что до войны в Лысьве на станции продавали соленые огурчики, крепенькие, пупырчатые, хрустящие и ароматные, с куском мягкого черного хлеба. Она так вкусно об этом рассказывала, что я взял свой мешок с чистой парой белья (грязное белье я выбрасывал под откос), носки, носовой платок и вышел из поезда.
В Лысьве я вышел один. Что за каприз эвакуироваться из блокады в Лысьву?
Я медленно шел вдоль высокой кирпичной стены, за которой, это можно было понять, без отдыха и сна работал громадный завод.
В горисполкоме посмотрели на меня без досады и неприязни, но с изумлением, и направили в райком комсомола. В комсомоле на меня тоже посмотрели с изумлением, напоили чаем с шанежкой и сказали:
– Поедешь в Кын. Завод Кын заводчика Демидова. Там детский дом. Там тебя устроят. Почему ты не поехал в Ташкент? В Ташкенте дыни...
Я взял у них бумагу и пошел на вокзал, чтобы ехать в поселок Кын.
В Кын я приехал утром. Я не помню, далеко поселок от станции или нет, помню, надо было идти пешком пустынной снежной дорогой.
К конторе детдома я подошел совсем без сил. Это был странный дом, двухэтажный, крашеный барак, но лестница на второй этаж шла снаружи, и не по стене дома, а перпендикулярно к ней, на деревянных столбах, похожая на узкий мост через железнодорожную линию. Директорский кабинет находился на втором этаже. Я представил себя, взбирающегося по этой лестнице: вот я руками ставлю ногу на ступеньку, выпрямляюсь, вцепившись в перила, затем снова и снова, ступенька за ступенькой.
Я сел на скамейку у лестницы и попросил пробегавшего мимо мальчика отнести мои документы директору. Было тепло. Я расстегнулся, снял шапку.
Сверху сошел директор в пиджаке.
– Вы привезли мальчика?
– спросил он.
– Какого мальчика?
– Из Ленинграда.
– Это я и есть, - я назвался и встал.
– Здесь написано "шестнадцать лет", - сказал директор.
– А вам по меньшей мере за сорок при плохом здоровье.
– Это у меня волосы выпали. А с волосами и при хорошем здоровье мне шестнадцать с половиной.