Я догоню вас на небесах
Шрифт:
И захотят ли обиженные мною маршалы по прошествии времени иметь там на небе меня рядом с собой?
Или там все слоями - пообидно?
И тогда мой слой те, у кого в здоровом теле крепко держался здоровый дух, кого футбол и мытые уши чаще всего заставляли быть впереди других. Этот слой, наверное, самый мощный, самый обширный. В нем нет ни гениев, ни пророков - известно, дурак дурака ничему хорошему не научит, - так кто же в нем есть?
В нем есть мы.
Бронетранспортер медленно катил по улицам Потсдама, вдоль скверов и трехэтажных домов с парадными дверями, застекленными и заглубленными
Егор стоял у заднего борта с малокалиберной винтовкой и стрелял по этим номерам. Пульки выкалывали в квадратиках эмаль. Было скучно. От скуки мы зябли. И все же когда Егор вложил винтовку в руки Писателя Пе, тот поднялся и прицелился в очередной номер и выстрелил. Нам стало еще скучнее. Писатель Пе мазал и бранился: мол, и трясет сильно, и не шофер, а водило необученное, и не машина, а шарабан.
Саша-шофер рассердился, остановил машину у тротуара.
– А пошел ты, - сказал.
Писатель Пе прицелился в номер, все ждали, что он снова промажет, надо было, чтобы он снова промазал, но он не стал стрелять.
– Музей, - сказал он и выпрыгнул.
Бронетранспортер стоял у трехэтажного особняка с двустворчатыми стеклянными дверями. По обе стороны дверей пилоны с каннелюрами, капители с ионическими загогулинами, над дверями герб, над гербом балкон - и какой-то во всем этом деле ампир, что-то конногвардейское.
А там, за дверями прозрачными, с начищенной медью, в просторном холле, в стеклянных шкафах-витринах экспонаты: роскошные мундиры с эполетами, шнурами, лентами, шлемы с плюмажами, с пиками на макушке, ботфорты и лаковые сапоги с высокими пятками, перчатки, ленты. Блеск золотых пуговиц и золотых позументов, синее и красное, черное и оранжевое, белое и серебряное.
Писатель Пе уже звонил в звонок. Тут же толпились все: Егор и Анатолий, Шаляпин, Паша Сливуха и я. Шофер Саша из машины не вылез.
– С одного музея мы уже схлопотали, - сказал он мрачно.
На звонок в холле появился старикашка с усохшей грудью и острыми плечиками - лысый и оттого ушастый. Выражение глаз его было настороженным, но не пугливым. Он был похож на старого лакея, который видел всяких господ, знает цену подкупу, шампанскому и благородным дамам. Был он в оттянутой на локтях вязаной бежевой кофте, толстых твидовых брюках, в толстой несвежей трикотажной исподней рубахе с начесом. Он застегнул кофту, чтобы рубаха из-под нее не выглядывала. И открыл дверь. А рубаха все равно высовывалась, и тонкая сморщенная птичья шея свободно проворачивалась в ее горловине.
Старик спросил, чего мы хотим. А Писатель Пе с подхалимской улыбочкой ответил ему:
– Музеум. Желаем посетить. Вен ман канн. Мы только что из Сан-Суси. Зер гут. Прекрасно. Шон.
Старик насупился, глаза его глубоко ушли под седые брови, он сделался похожим на старую, потерявшую память дворнягу или на сыча, упрямого и тупого; потом он вдруг закивал - "Музеум. Музеум..." - на его лице написалась какая-то блеснувшая ему надежда и некая хитроватая важность.
– Гешлоссен. Шлосс.
– Старик попытался вежливо закрыть дверь, но Писатель Пе обнял его за плечи и внес в вестибюль, готовый, если надо, пол подмести.
– Верцайхунг, герр папаша. Мы интеллигентные люди.
Пять хищных рож сияли за его спиной.
– Шлос-с, - шипел старикашка, вяло шевелясь в объятиях Писателя Пе. Наверно, от нехватки воздуха голос его ослабел.
Тут вмешался Паша Сливуха. Отнял старикашку от Писателя Пе, кофту на нем поправил и взял разговор на себя. Когда Паша Сливуха вдохновлялся, он мог даже немного поговорить по-немецки. В сельской школе в Рязанской губернии он считался очень способным к языкам и математике.
– Не бойся, папаша, вир аккуратен. Хенде нихт немен.
Паша запер входную дверь, дав тем самым понять старикашке, что других славян, мало ли их тут будет шляться, он не допустит - только мы, интеллигентные люди, способные на причастность к духовным ценностям. Перед Пашиным внутренним взором полыхала пурпуром Дева с той громадной картины, спрятанной в каретном сарае, уходил караван, увозил бирюзу, улыбалась избежавшая злой пули мраморная Диана с нежной грудью, легко умещавшейся в его ладонь.
Старичок кашлял.
Мундиры в витринах были красивы. Шлемы парадны. Сапоги начищены. От всего этого так и веяло кайзером и Мендельсоном. Одежда генералов всегда немножко для дам. И древние бравые полководческие выкрики, наверное, были похожи на "ку-ка-ре-ку!".
В воздухе стоял запах свечи и сердечных капель.
На стенах в холле висели картины в золотых багетах - битвы и натюрморты со съестным припасом: дичью, фруктами и овощами.
По второму этажу холл опоясывала колоннада. На потолке цвета снега висела сердитая люстра.
Мы шли по широкой мраморной лестнице тесным клином. Впереди Писатель Пе, как самый из нас просвещенный.
Наверно, не туда мы шли - старичок прокашлялся, наконец суетливо забежал вперед, раскинул руки крестом и запаниковал, борясь с одышкой.
– Найн! Шлосс! Верботен! Хальт!
– выкрикивал он.
– Вир аккуратен, - терпеливо возражал ему Паша.
– Хенде нихт немен. Паша готов был помочь старичку почистить картофель, выколотить ковер, вбить, если надо, гвоздь в стену - у Паши чесались тимуровские прививки. Он похлопал старичка по плечу и открыл первую от лестницы белую с виньетками дверь. За ней была спальня с неприбранной кроватью. Стоял тот же запах сердечных капель. Мы переглянулись. Но и тогда еще ничего не поняли.
А старичок мышкой забежал в следующую комнату с такими же молочно-белыми высокими дверями. И оставил двери открытыми.
Это был кабинет. Большой. Светлый. Строгий.
Когда мы, оробев, втянулись в него, старик сидел за письменным столом. Кулаком правой руки он опирался на колено, левую вытянул вдоль стола к лампе, отчего левое его плечо поднялось и круглая голова оказалась как бы на склоне гипотенузы - вот-вот покатится. Лицо его было поспешно гордым. Глаза окаймлены красными веками. И от этих красных век по щекам разбегались красные трещинки. Он был очень стар, но морщины не обезображивали его, к тому же по природе он, наверно, был смешливым.