Я дрался в СС и Вермахте
Шрифт:
— Что вы слышали об окончательном решении еврейского вопроса тогда?
— Тогда никто ничего не слышал. О евреях в Ваффен СС ни разу не было сказано ни одного слова. Мы были солдаты, мы изучали ближний бой и нашу пушку. Про мировое еврейство и коммунистов пропаганда говорила, да, но то, что случилось с нашими евреями, мы не знали.
— Кто вы были в расчете пушки?
— В расчете орудия было восемь человек. Первый и второй номера были заряжающими. Я был первым номером. В расчете был еще один парень 27-го года и двое стариков, последнего призывного возраста. Пушка была хорошая.
— В какой дивизии вы были?
— Дивизий больше не было, это была боевая группа. СС и вермахт были вместе.
— Какая у вас была униформа?
— У меня было две. У нас была зимняя униформа, но мы почему-то должны были ее сдать. Тогда мы себе нашли униформу вермахта.
— У вас была татуировка?
— Да, была, но я не знал, что у солдат вермахта нет татуировки! Так можно было точно установить, кто СС, а кто вермахт. В 1948 году в лагере в Карпинске всех солдат СС отсортировали и отправили на строительство канала под Москву. В новом лагере к нам относились не хуже и не лучше,
— Из вашей 7,5-сантиметровой пушки вы на фронте стреляли?
— Один раз, когда появились русские, мы стреляли шрапнелью.
— У вас было личное оружие?
— Сначала был карабин 98к, а потом МП-38, очень хороший пистолет-пулемет.
— Когда вы попали на фронт?
— В феврале 1945 года мы попали в Кюстрин-Нойштадт, что на Одере. К тому времени русским уже удалось переправиться через Одер и построить один мост. Старый город Кюстрин находился на восточном берегу реки, когда город объявили крепостью и приказали держаться до последнего патрона, солдаты говорили, что крышка гроба захлопнулась. Буквально через несколько дней Кюстрин был окружен. Унтер-офицеры решили пробиваться к своим. Из 1200 человек, что пошли на прорыв, прорвались около 300. Когда выходили из окружения, стальной шлем и противогаз мы с собой не взяли — они гремели. Мы, три сотни человек, ночью прокрались в одном метре от русского солдата, который храпел у «сталинского органа».
Около десяти дней мы, группой из двенадцати человек, бродили в этом районе, уже занятом русскими. Фронт ушел километров на тридцать на запад, стрельбы мы уже не слышали. Это было плохое время — у нас не было шинелей, а ночью было холодно. Вечером 20 марта, перед тем как попасть в плен, мы пришли на хутор. На земле лежали мертвые свиньи, лошадь, а в корытах для свиней мы нашли картошку. К тому времени мы уже несколько дней ничего не ели. Мы отварили картошку и наконец-то поели. Решили заночевать в сарае, поскольку посчитали, что в доме будет опасно. Когда мы проснулись, повсюду были русские. Обер-фельдфебель приказал не стрелять. Мол, война проиграна, у него дома двое детей, воевать начал с Польши и хочет вернуться домой. Пригрозил, что, если кто-нибудь начнет стрелять, он его сам застрелит. Среди нас был один немец из польского Данцига, он мог немного говорить по-русски. Он закричал, что мы хотим сдаться. Я думал, это мой последний день. Пропаганда нам хорошо расписала, что ждет нас в плену. Когда мы ехали на фронт, один 16-летний новобранец спросил у фельдфебеля, что мы делаем с пленными. Фельдфебель ответил, что мы пленных не берем. Тут мы задумались: а что, если и они пленных не берут?
Хорошо, что мы попали в плен не в горячке боя, а далеко от линии фронта. Русские были миролюбивы. Солдаты привели нас в штаб. Мы смотрели и не понимали, куда мы попали, — это было совсем не то, что говорила пропаганда. Солдаты были чистые, в красивой форме, они отдавали друг другу честь. Порядок был почище пруссацкого! Вскоре приехали почти два десятка офицеров. Нас вызвали на допрос. Я и мой товарищ и ровесник Удо вошли вместе. Допрос шел через переводчика-еврея. Я отвечал на все вопросы, рассказал, что у нас были большие потери от бомбардировок. Это была правда. Мы приняли летящие с запада русские самолеты за свои и даже махали им рукой, пока не посыпались бомбы. Это мне пришлось пересказывать дважды, поскольку они смеялись. Я был этому рад, потому что враги, которые смеются, не убивают. Что-то в рассказе моего товарища не понравилось переводчику, и он его ударил по лицу. Но тут же вмешался старший из офицеров и что-то сказал, думаю, запретил бить. Другой офицер дал моему товарищу индивидуальный пакет, чтобы он мог остановить кровь. Было очень неожиданно, что русские обращаются с нами по-человечески. Хотя вот этот переводчик после допроса отвел нас в сторону и стал угрожать, что расстреляет, но, слава богу, остальные офицеры были настроены миролюбиво. Мы примерно полчаса ехали на грузовике. Нас высадили, и я в первый раз в жизни увидел русский танк, вероятно «stalinetch», с 10,5-сантиметровой пушкой. Русские солдаты обедали. Они ели макароны из огромных мисок. Видимо, мы смотрели такими голодными глазами, что они предложили нам поесть то, что осталось. Я не мог в это поверить! Некоторые из них еще отдали нам свои ложки! Начиная с этого момента меня ни разу не били, ни разу не ругали, я ни разу не ночевал под открытым небом, я всегда имел крышу над головой. В первый вечер нас разместили в пустом складе. Мы сидели за столом, когда пришел русский солдат и принес на руке кольца колбасы, немного хлеба и говядину. Но у меня не было аппетита, и я почти ничего не ел, поскольку считал, что утром-то нас уж точно расстреляют. Пропаганда мне это внушила! Если я еще сколько-нибудь проживу, я опишу это время, потому что я снова и снова слышу про то, как ужасно было у русских, какие русские свиньи и какие отличные парни были американцы. В плену было тяжело. Были разные лагеря. Были и такие, в которых умерло 30 процентов пленных… В день окончания войны я был в лагере на польской границе, в Ландсберге. Это был образцовый лагерь: очень хорошие помещения, туалеты, ванные, красный уголок. Только кабаре не хватало! В лагере собрали транспорт на восток. 8 мая нас должны были погрузить в поезд, но мы остались в лагере до 10 мая, потому что комендант лагеря никого не выпустил. Ведь 9 мая русские праздновали День победы и могли на радостях в пьяном виде нас всех перестрелять! Здесь недалеко есть дом престарелых, там живет один человек, который был в американском плену на Рейне, он с мая по октябрь просидел под открытым небом. У одного их товарища было воспаление легких, так ему просто дали доску, на которой он мог спать под открытым небом. Когда кончилась война, пьяные американцы стреляли в них из автоматов, убив десятки людей. Один товарищ, который был в русском плену, мне рассказывал, что ему хотели отрезать ногу, поскольку у него было
— Как вы восприняли капитуляцию, как освобождение или поражение?
— Это было следствие. Война была проиграна, надо было сдаваться.
— Перед тем как вы попали в плен, почему вы не пытались переодеться в гражданскую одежду?
— Это было невозможно, обстановка не позволяла.
— Где вы были в плену?
— Сначала в Ижевске в лагере 371, потом на Урале, потом возле Свердловска, потом в лагере под Москвой и последние полгода работал в шахте в Боровичах. Надо сказать, что сначала меня переполняла ненависть на свою судьбу, судьбу родины, которая быстро перешла в уныние, но потом я вспомнил слова, сказанные мне когда-то сапожником-евреем: «Мы, евреи, живем надеждой, что за этим временем придет другое», — и в итоге я оказался в состоянии, сравнимом, пожалуй, только с русским смирением. Каждый день для меня стал днем жизни. Мы жили, шутили, праздновали дни рождения. На мое двадцатилетие мой товарищ Герберт Боденбург подарил мне табакерку из березы и записную книжку, сделанную из остатков бумаги от светокопий. Смертность в ижевском лагере была высокой. Мы работали на лесоповале, питание было скудным, а медикаментов кроме аспирина в лазарете никаких не было. Только после приезда комиссии из Москвы наше положение улучшилось. Потом я работал на цементном заводе, но заболел, и это было мое спасение, поскольку двое моих товарищей, работавших там же, вскоре получили воспаление легких и умерли. Осенью 1945 года нам раздали открытки Красного Креста, и я в разрешенных двадцати пяти словах сообщил родным, что жив.
— Какие у вас были отношения с русской и немецкой администрациями в лагере?
— Был комендант лагеря, был конвой, который охранял нас на работе, была лагерная охрана. Были лагеря, в которых немецкая администрация плохо обращалась со своими товарищами. Но мне повезло, у меня такого не было. В Ижевске русская администрация была нормальная и немецкая тоже. Там был русский старший лейтенант, когда его приветствовал пленный, он ему тоже отдавал честь. Можете себе представить, чтобы немецкий обер-лейтенант отдавал честь русскому пленному? Я немного говорил по-русски и был одним из самых разумных — все время пытался найти общий язык с мастером. Это сильно упрощало жизнь. Осенью 1946 года большую партию пленных перевезли в лагерь на Урале, в Каринске. Это был самый лучший лагерь. Он был заселен только в октябре, до того он стоял пустой и там были запасы продуктов: капуста и картошка. Там был дом культуры, театр, туда ходили русские солдаты с женами. Врач утром становилась у ворот и внимательно следила, чтобы пленные были одеты в зимнюю одежду. Там я впервые видел снежную бурю, из-за нее нас гораздо раньше отпустили с работы.
— Есть мнение, что еда у русского конвоя была примерно такой же, как у военнопленных?
— Этого я не знаю. Возможно, вы знаете лучше меня, что в 1946 и в 1947 годах в России были очень плохие урожаи. В 1946 году русские женщины, которые не работали, хлеб вообще не получали. Нам две недели давали половинную порцию хлеба и мороженую картошку без соли. Соли в лагере не было. Поверьте, мороженую картошку без соли есть практически невозможно. Я воровал с фабрики побочную продукцию, в основном напильники и носил их на продажу. Так и выживали.
В июне 1948 года пришли поезда. Прошел слух, что они идут на запад, домой. Я сказал себе: «Не будь дураком, не надейся, посмотри на себя, ты абсолютно здоров и ты самый молодой, тебя не отправят». Вагоны стояли с открытыми дверьми, и все говорили: «Домой, домой!» Нас погрузили в поезд, на котором было написано «Москва», и повезли в Москву. Мы там пробыли две недели. Наш водитель возил нас по городу, так я узнал Москву. Потом мы приехали в лагерь, пленные которого работали на строительстве канала Москва — Волга. Пять или шесть лет назад я там был вместе с женой. Мы пошли на корабле из Санкт-Петербурга в Москву, и корабль проходил как раз мимо того места, где я работал, когда был военнопленным. В 1948 году мимо нас так же проходили корабли, там играла музыка, люди танцевали. Мы смотрели на них и думали, что это другой мир. Тогда я сказал, что когда-нибудь я тоже там буду, на этих кораблях с музыкой, и это у меня получилось. Кроме того, природа там очень красивая. В этом лагере комендантом был очень гуманный лейтенант. Женщины — русские уголовные заключенные — работали на пристани, разгружали картошку. Ее мы брать не могли, с этим было строго — воровство народной собственности могло кончиться плохо. Но иногда мы забрасывали два-три клубня картошки в кузов грузовика. Мы приезжали в лагерь, и немецкий повар спрашивал охрану, можно ли забрать картошку. Охранник говорил: «пи, day ljudi, day ljudi». В воскресенье отпускали в лес за грибами. В лагере на канале Москва — Волга я был с июня по ноябрь 1948 года. Помню, охранник спрашивал бригадира: «Бригада споет? Если они будут петь, сделаем конец рабочего дня на 15 минут раньше». И когда мы подходили к лагерю, бригадир сказал, что сейчас мы должны петь «Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen…» [ «Знамена вверх, сомкнуть ряды…» Хорст Вессель, нацистский гимн]. Охрана смеялась.
В ноябре 1948 года меня перевели в лагерь в Боровичи. Там я работал на угольной шахте. Работа была трудная, но мастер следил за безопасностью, так что все было в порядке. В целом я в плену свое отработал, русские тоже сдержали слово, отпустили нас домой.
— Когда вас отпустили домой?
— В конце ноября 1949 года. В мой день рождения, мне исполнилось 23 года, пришел поезд. Буме! Мы уже сидим в поезде домой, но поезд не трогался. Знаете почему? Пришел русский офицер, контролировать, все ли в порядке, продукты, отопление, и заметил, что на нас только тонкие рабочие брюки, хотя был уже ноябрь, а с первого октября мы должны были получить ватные штаны. И вот мы ждали, пока со склада грузовик не привезет 600 пар ватных брюк. Надо сказать, что это было очень тревожное ожидание. Последние два дня проверяли списки отправляемых и некоторых вычеркивали. Когда мы уже сидели в поезде, одного моего товарища вызвали из поезда. Он только сказал: «О, боже!» — решив, что его вычеркнули. Он пошел в комендатуру и через 10 минут вернулся ликующий, поднял руку, показал золотое обручальное кольцо и сказал, что администрация ему вернула кольцо, которое он сдал как ценную вещь. В Германии никто этому не верит, это не подходит под стереотип русского плена.