Я дружу с Бабой-Ягой
Шрифт:
Как ни приятно было стать юнгой, но становиться юнгой было, по-моему, еще приятнее — там было больше тайн, больше неожиданностей, больше сюрпризов... И поддавшись мгновению грусти, я сообразил вдруг, что мы пятеро расходимся не по тем делам, после которых сойдемся опять, а что наш рабочий десант распадется навсегда — и мне стало очень жалко расставаться с Олегом и даже с Рэксом и Митькой, вражда с которыми представилась мне теперь ерундовой, и даже не враждой, а чуть перекошенной дружбой, с трещинами, которые можно было залепить и замазать.
Давлет спохватился:
— Да, Баба-Яга и Сема, вы будете моими адъютантами, при штабе, пока телефоны не поставим. А то мне действительно не набегаться. Твоя идея, Бабушка-Ягушка!
—
— Есть! — наконец-то по всем правилам отчеканил и я, и мы галопом помчались за вещами.
Вскоре личный состав двойной шеренгой выстроился на верхней палубе, перед камбузом.
Во главе нас, аборигенов, стоял Юра Задоля, тот самый дылда, который на плацу обворожил фотографа. В своем росте Задоля словно уперся в какой-то потолок и теперь вынужденно искривлялся, так что в профиль походил на знак параграфа, с таким же округлым животиком посредине изогнутости и худобы. Мы с Димкой попали в конец строя, на шкентель, как выразился мичман Чиж. Тут же оказался и Миша Протченко. Он шумно дышал через не закрывающийся даже при команде «смирно» рот и был прямо раздут, будто лягушка, — Филипп Андреевич в точку попал, окрестив его «земноводным». Голова Миши напоминала букву «ф», но не из-за ушей, как это иногда бывает у тощих, а из-за щек, готовых вот-вот лопнуть. Только глаза не поддавались общей раздутости, не лезли на лоб, а были как бы заякорены в глубине, серьезные и печальные, точно они ожидали скорого и неизбежного затопления, как озера близ поднимающегося водохранилища. Именно глаза спасали Протченко от явной уродливости, намекая на то, что в нем живет еще и нормальный человек.
— А вы хорошо маршировали, — позавидовал он, когда мы познакомились. — Я тоже так научусь! Но мне сперва надо сбросить лишний вес! Буду просить, чтобы меня побольше гоняли и посылали на тяжелые работы!
— Ну, этого можешь не просить — и так достанется! — авторитетно заверил Димка.
— А я еще сверх того! — добавил Земноводный с решительным жестом, шумнее задышав от этого усилия. — Цель моя — похудеть килограммов на десять, а то дома невозможно — весь день жую, а тут режим — не пожуешь! А у вас какая цель?
— У нас? — переспросил я. — Да никакой.
— Без цели — не то!
— А вообще-то мне тут одного зверя надо выследить!
— Зверя — это хорошо, — одобрил толстяк. — А мне вот — голодать. Можешь съедать за меня второе.
— Куда мне! Со своим бы справиться!
— Я съем, ладно? — предложил свою помощь Димка.
— Ладно.
— Только сегодня?
— Хоть каждый день. Прямо отбирайте, если я разъемся и не буду отдавать!
— Договорились! — И Димка быстро, чтобы Земноводный не передумал, схватил его пухлую кисть. — Разними!
Я разнял — договор принял силу.
На лестничную площадку камбуза выскочил какой-то шалопай из наших, одетый поваренком, в белом фартуке и колпаке, и, крутя над головой черпак так, будто хотел ушвырнуть его через кубрики в море, забазлал:
— Руба-ать!
— Отставить крик! — осадил его Филипп Андреевич, и поваренок, замерев с открытым ртом, тут же исчез. — Справа по двое на камбуз шагом-марш!.. Салаги!
14
Четвертый день в лагере кипела работа.
Мы с Димкой поочередно, через два часа, дежурили при штабе, на дебаркадере. Его оттянули метров на десять от берега, соединив с сушей длинным плотом, который сделал папа, и он сразу превратился в морскую крепость.
Я стоял у трапа, близ кнехта, от которого к береговому пню тянулся канат, и махал красными флажками, разучивая флажной семафор и сверяясь по бумажке. Штабная дверь была распахнута. Тот неряшливый закуток, с горбыльными нарами, с облупившейся штукатуркой и с обрывками проводов, где мы недавно обитали с папой, превратился прямо в аквариум, на зеленоватых стенах которого шевелились и дрожали, изгибаясь, световые струи, отражаемые белым потолком от залива, и сидевший за столом Давлет казался в этих струях, как в водорослях, Посейдоном. Правда, бог морей не шлепал, наверно, у себя там на пишущей машинке, как это делал Филипп Андреевич, доставая ее из сейфа всякую свободную минуту. Он и сейчас, выпростав ноги из туфель, что-то увлеченно отстукивал двумя пальцами, покрякивая при опечатках.
От мыса, где полузатопленно отмокали четыре шлюпки, направился к дебаркадеру Олег, и я объявил:
— Ухарь. Пустить?
— Пусти.
На трапе Олег выдул из зубов травинку, подмигнул мне, спокойно шагнул в штаб и приложился к пилотке.
— Разрешите обратиться!
— Слушаю.
— Я остаюсь в лагере!
— А!.. Очень рад!
— Поэтому мне...
— Поздравляю! — перебил Давлет. — Такие ребята...
— Я не за поздравлениями пришел, — в свою очередь перебил Ухарь, — а мне нужно домой, сказать нашим, чтобы они без меня готовились в отпуск. Желательно сегодня.
— Сегодня ваш экипаж дежурит.
— Додежуривает. Я уже договорился с мичманом Фабианским.
— Олег, давай лучше завтра!
— Филипп Андреевич, давайте лучше сегодня, — не уступал Ухарь. — Я так настроился. — Давлет задумался — следует ли настрой Олега считать уважительной причиной, и тот добавил: — Я пообещал пригнать завтра мопед — мотокружок откроем.
— А! — оживился начальник. — Для всех, надеюсь?
— Ну, кто захочет.
— Тогда прекрасно! — Он вынул из стола бумажку, заложил в машинку, что-то напечатал и, расписавшись, вручил Ухарю. — Документ! Первое увольнение! Робу не снимать! Надо бы парадную, но... Сейчас Рая за обедом поедет — беги!
— Спасибо!
Олег отдал честь у вышел.
— И я рад, что остаешься! — сказал я, улыбаясь.
— Твоя агитация! — заметил Олег, сдвигая мне пилотку на глаза и тут же поправляя ее.
— Это хорошо! А Рэкс?
— Тоже остается.
— Это плохо!
— Это нормально! Надо следить, чтобы трещина не расширялась, помнишь? Ну, бывай! — Он полукозырнул мне, сбежал по трапу и легкой рысцой вынесся на берег.
Проводив Олега до кустов, я перевел взгляд на травинку, брошенную им, которая, не намокая, так и лежала на воде, как на пленке. Под ней, в тени дебаркадера, повисла стайка мальков, мягко подсвеченная снизу растворенным в воде солнцем. С другой стороны о борт терлись бревна, с ласковой надоедливостью, как, наверно, трутся китята о свою китиху, если у них это водится. Низко над мачтой ретранслятора прошел на посадку «окурок», как называли мы Як-40. Чуть выше на одном уровне плыли редкие плоские облака — воздушные льдины. Откуда-то от них падали на меня все звуки лагеря, полуспрятавшегося за кустами и деревьями.
Лишь берег был открыт.
В правой бухте кружил катер Григория Ивановича, очищая дно от топляков, которые обнаруживал и цеплял ему Ринчин, в желтом водолазном костюме и с аквалангом. Юнги на двух спаренных шлюпках помогали им буксировать выуженные коряги к берегу, где их подхватывал тросом бульдозер.
В глубине левой бухты, в самом первобытном углу «Ермака», трещала бензопила, и мои аборигены таскали оттуда сучья и коротыши на чистую площадку у «Крокодила», где возводил из них пирамиду наш взводный Мальчик Билл, как прозвал нашего Юру Задолю Филипп Андреевич, и кличка сразу прилипла. Давлет, по-моему, знал какой-то секрет прозвищ, он уже окрестил пол-лагеря, и все удачно, только я оставался ему не по зубам. Сначала мне это льстило, что вот, мол, я какой хороший, что даже не обзовешь меня никак, но потом вдруг сообразил, что наоборот — я хуже всякого, ни рыба ни мясо, раз во мне нет даже зацепки для прозвища! Плитка шоколада, обещанная в награду, и та не помогала! Я уж и сам перебрал сотню вариантов — нету, хоть тресни!