Я дружу с Бабой-Ягой
Шрифт:
Обогнув кусты, от плаца, где варяги с мичманом Кротовым готовились к поднятию мачты, примчался Сирдар, в плавках. Тормознув у мостика, он крикнул, по старой злой памяти не желая иметь со мной никакого дела:
— Филипп Андреевич!
— Пусть не орет, а обратится по форме, — не отрываясь от писанины, сказал Давлет.
Обратиться по форме было для всех — нож острый, но Филипп Андреевич приказал мичманам нарочно посылать и посылать к нему юнг со всякими сообщениями и рапортами, чтобы они вживались в службу, которая, подчеркивал он, немыслима без «формы». Я бы тоже горел сейчас синим огнем, если бы не
— Обратись по форме.
— Какая форма, я голый!
— Он голый.
— В штаб голыми не ходят, это не гальюн.
— Жми-ка лучше в гальюн, — посоветовал я, научившись, чтобы не попугайничать, на лету переиначивать реплики Филиппа Андреевича. — А это штаб!
— Какой гальюн, когда мне веревку надо!
— Ему веревку надо.
— Голому веревка? Странно.
— Зачем тебе веревка? — спросил я.
— Не мне, локшадин, а мачте! — сердито ввернул Сирдар Рэксово словечко.
— Он вас локшадином обозвал, Филипп Андреевич, — прикидываясь недотепой, сказал я.
— Не его, а тебя! — уточнил Митька.
— Сам ты локшадин! — оставив шуточки, крикнул я. — Только локшадины в штаб за веревками бегают! В штабе идеи, а не веревки! Чеши к Егору Семенычу!
— А где он? — примирительно спросил тот.
— Вон, с «дружбой».
— Тоже мне, штабисты! — проворчал Сирдар, однако припустил вдоль уреза, петляя по бревнам.
— Правильно, Сема! Так их! Учи мыслить! — похвалил Филипп Андреевич, откидываясь со стулом к стене, на которой почему-то висела подробная карта Внутреннего Японского моря, словно лагерь планировал туда поход. Потянувшись и на миг замерев в позе распятого, Давлет снова обрушился на стол.
У адъютанта была дерганная служба. Если остальные жили плавно, по распорядку, то нас с Димкой швыряло во все стороны — сбегай туда, спроси о том, передай это! — зато уж мы подробно знали про все, что делается в лагере.
У мостика появился робкий юнга Швов, худой и бледный. Купание еще не началось в лагере, а он уже умудрился получить россыпь чирьев себе на шею, которая поэтому была забинтована от ключиц до челюстей, — какой-то полузадушенный вид был у Швова, и жалкий, и одновременно — противный.
— Чего тебе? — спросил я.
— Филиппа Андреевича.
— Кто там? — отозвался Давлет.
— Швов.
— Что случилось?
— Что случилось? — переспросил я.
— Меня дразнят, — тихо сказал Швов.
— Его дразнят.
— Как?
— Как?
— Нехорошо.
— Нехорошо, говорит.
— Пусть не сачкует — будут дразнить хорошо!
— Не сачкуй, и не будут дразнить, — на более утешительный лад перестроил я фразу.
Чуть выждав, не покажется ли сам Давлет и не посочувствует ли ему, такому больному и такому обиженному, Швов удалился, сцепив за спиной руки, точно сам себя беря в плен. Едва он скрылся в кустах, как из этого же места, словно в цирковом фокусе с переодеванием, выскочил другой юнга. Ступив на мостик, он судорожно взял под козырек, хоть и был простоволос, поднялся на палубу, бледный и сосредоточенно-бездыханный, шагнул в штаб, опустил руку и, мертвой хваткой вцепившись ею в штанину, выдохнул, глядя под стол, на туфли Давлета:
— Уважаемый директор!.. — Я сразу понял, что докладу крышка. — То есть начальник!.. То есть не уважаемый, а этот... — Все, юнга отключился, во всем мире его интересовали теперь лишь туфли Филиппа Андреевича, тупоносые, с широким, как у лыжных ботинок, рантом, словно именно их он пришел выпрашивать у начальника.
— Ладно, иди вспоминай, — вздохнул Давлет.
Юнга сорвался с места, как хоккеист со скамейки штрафников, когда истекло время наказания, и на мостике чуть не снес плечом фотоаппараты с посторонившегося дяди Геры, фотографа. Дядя Гера продолжал жить в лагере, щедро изводя пленку. И хоть Филипп Андреевич и дядя Гера, судя по их отношениям, были старыми приятелями, я предупредил:
— Фотограф. Пустить?
— Конечно.
— Адъютанту его превосходительства салютик! — с безмерным счастьем приветствовал меня дядя Гера, щуря на солнце свои несколько оттянутые к вискам глаза, что придавало ему шустровато-зверьковатый вид. — Шеф дома?
— И готов принять вас.
— У-у, как славно! — пропел фотограф, двумя скачками осилил трап и, легонько опершись о меня, как о продолжение кнехта, скользнул, пригнувшись, в штаб, откуда сразу же полилось: — Ну, адмирал, я отстрелялся! Оставил кадров десять на подъем мачты — и все! Дело за текстом.
— Пиши.
— Пока не о чем.
— Вот тебе раз! Сделал полтыщи снимков и — не о чем!
— Видишь ли, старина, снимок многозначительнее слова. Если на снимке юнга, положим, несет чурку, то это еще не значит, что — в костер, а может — в машину и — в детсад — шефская помощь. А если писать, то лишь — в костер. Вот какая штука. Ведь, откровенно говоря, твои юнги пока заняты ерундой!
— То есть, как ерундой?
— А так!
— Благоустраивать свой лагерь — ерунда?
— Конечно.
— Иди-ка ты!..
— Вот почему бы вам, например, не ловить браконьеров в этом заливе? — предложил дядя Гера.
Филипп Андреевич рассмеялся:
— Какое совпадение! Мы сами собираемся браконьерничать, если сети не разрешат!
— На здоровье! Тогда бревна вылавливайте! Смотри, сколько их тут! И вид портят, и мешают. Вылавливайте, сплачивайте и отправляйте на целлюлозный комбинат. Это идея! Тут и девиз шикарный Haпрашивается: «Сплачивая бревна, сплачиваемся сами!» — захлебнулся восторгом фотограф.
— Девиз, конечно, шикарный, — согласился Давлет задумчиво, — но пусть под него пляшут лесозаготовители! А мы попробуем сплотиться без бревен!
— Или живицу, а?
— Ну, знаешь ли! — воскликнул Филипп Андреевич вскакивая. — Юнга Лехтин, сбегай-ка в это... м-м... на плац! Нет, мичмана Чижа ко мне! Срочно!
— Есть! Я ему отсюда просемафорю!
— Нет, ты лучше ногами просемафорь туда!
— Есть! — ответил я, поняв, что от меня хотят отделаться, и, сунув флажки за ремень, припустил.