Я, грек Зорба (Невероятные похождения Алексиса Зорбаса)
Шрифт:
Мысли мои теперь очень просты и однозначны. Эти понтийцы и кавказцы, крестьяне из Карса, торговцы и продавцы из Тифлиса, Батума, Новороссийска, Ростова, Одессы, Крыма – наши, в них – наша кровь, и они, как и мы, считают в душе столицей своей Константинополь. У всех нас один вождь – ты называешь его Одиссеем, а другие – Константином Палеологом, но не тем, что был убит, а окаменевшим, сказочным. А я, с твоего позволения, называю вождем нашей нации Акрита. Слово это нравится мне больше, оно более строгое и воинственное: едва услышав его, чувствуешь, как внутри тебя встрепенулся во всеоружии вечный эллин, непрестанно ведущий бой на рубежах. На каждом рубеже – государственном, духовном, душевном. А если к этому
Сейчас я нахожусь в Карсе, куда приехал собрать греков изо всех окрестных селений. В день моего приезда курды схватили неподалеку от Карса наших священника и учителя и подковали их, как мулов. Мы все в ужасе собрались в доме, который стал моей ставкой. Грохот курдских пушек раздается все ближе. Все смотрят на меня так, будто в моих силах спасти их.
Завтра я должен был отправиться в Тифлис, но теперь, ввиду надвигающейся опасности, уезжать стыдно. Поэтому я остаюсь. Не хочу сказать, что мне не страшно, – страшно, но показать это – стыдно. Разве не так поступил бы и „Воин“ Рембрандта? Он бы остался. Стало быть, останусь и я. Если курды ворвутся сюда, вполне естественно и закономерно, что первым они подкуют меня. Такой ослиной кончины для своего ученика ты, конечно же, не предполагал, учитель.
После продолжительного греческого словопрения мы приняли решение, что все греки соберутся со своими мулами, конями, быками, овцами, женщинами и детьми и на рассвете мы все вместе двинемся на север. Я пойду впереди, как баран-вожак.
Как во времена легендарных родоначальников, переселение народа через горы и равнины с легендарными названиями. Я буду своего рода Моисеем, лже-Моисеем, который поведет избранный народ в Землю обетованную, как ты называешь Грецию. Конечно же, я должен быть на высоте Моисеевой миссии и не посрамить тебя, выбросить мои изящные гетры, над которыми ты так насмехался, и закутаться в овчину. Кроме того, мне нужно иметь длинную, всклокоченную, засаленную бороду и главное – пару рогов. Но, к сожалению, этого удовольствия я тебе доставить не могу: ты скорее заставишь меня изменить душу, чем одежду. Я ношу гетры, гладко выбрит и холост.
Надеюсь, ты получишь это письмо, которое может оказаться последним, дорогой учитель. Никому это не известно. Я полагаюсь на таинственные силы, которые якобы защищают людей. Я верю в слепые силы, которые разят направо и налево без злости, без определенной цели и убивают того, кто окажется рядом. Если я уйду с земли (пишу «уйду», чтобы не употреблять соответствующего слова, пугая им и тебя, и себя самого), итак, если я уйду с земли, тогда – прощай, дорогой учитель! Стыдно, но нужно признаться, ты уж прости: и я тоже очень полюбил тебя.
А внизу – сделанная наспех приписка карандашом:
P. S. О соглашении, заключенном на пароходе при моем отъезде, я не забыл. Если мне суждено «уйти», я поставлю тебя в известность, где бы ты ни находился, не бойся.
XIII
Прошло три дня, прошло четыре, пять дней, а Зорбаса все не было.
Когда прошло уже шесть дней, я получил из Кастро письмо – пространное признание на многих страницах. Письмо было написано на розовой бумаге, а в углу было нарисовано насквозь пронзенное стрелой сердце.
Я внимательно прочитал письмо и привожу здесь его текст с попадающимися то тут то там греческими выкрутасами, приведя в порядок только его изящную орфографическую безграмотность. Перо Зорбас держал как тесло, опускал его с силой, и поэтому во многих местах бумага была разорвана или усажена кляксами.
Дорогой
Прежде всего намереваюсь спросить о благополучии вашего здоровья, мы же здравствуем прекрасно, слава богу.
Я издавна уразумел, что появился в мире не конем и не быком: только животные живут, чтобы жрать. Дабы избежать вышеупомянутого обвинения, я денно и нощно творю дела, подвергаю опасности мой хлеб ради идеи, а переворачивая пословицу: «Лучше журавль в небе, чем синица в руке».
Много есть патриотов, которые ничего от этого не теряют, я не патриот – ну так и поплачуґсь за это. Многие веруют в рай и держат осла привязанным. Осла у меня нет, я свободен и ни ада не боюсь, в котором издохнет мой осел, ни на рай не надеюсь, в котором он нажрется клеверу. Грамоте я не обучен, выражаться не умею, но ты, хозяин, меня поймешь.
Многие испугались тщеты, я же победил ее. Многие рассуждают, мне же нет надобности в рассуждениях. Не радуюсь я добру, ни печалюсь из-за зла. Если греки возьмут Константинополь, для меня это будет все равно, как если турки возьмут Афины.
Если из моего писания ты понял, что возраст мой достиг старческого, напиши мне о том. Хожу я в Кастро по магазинам, чтобы купить проволоку для нашей подвесной дороги, и становится мне смешно. «Чего смеешься, кум?» – спрашивают меня. Но я им отчета давать не собираюсь! А смеюсь я потому, что в минуту, когда протягиваю руку попробовать, хороша ли проволока, я думаю о том, чту есть человек, зачем он появился на свет и для чего нужен… Думаю, что ни для чего. Все ведь одно и то же: есть ли у меня жена или нет, честный я или негодяй, бей я или грузчик. Вся разница в том, жив ли я или умер. Дьявол ли меня возьмет или Бог (что тут сказать, хозяин? – думаю, это тоже все равно), я издохну, стану трупом смердящим, буду смердеть людям, и люди эти будут вынуждены похоронить меня, чтобы не страдать от зловония.
И вот, коль разговор у нас зашел, хочу спросить тебя, хозяин, об одной вещи, которой я боюсь (ничего другого я не боюсь) и которая не дает мне покоя ни днем ни ночью: старость меня пугает, хозяин, старость, будь она проклята! Смерть – ничто. Только пфф – и задуло свечу, а старость – вот где страшный позор!
Страшный позор, думается мне, признаться, что я – стар, и потому я делаю все возможное, чтобы никто не догадался, что я состарился: я прыгаю и танцую – поясницу ломит, но я все равно танцую! Я пью, голова идет кругом, мир вокруг идет колесом, но я держусь прямо, будто и вовсе мне не дурно. Я покрываюсь потом, ныряю в море, мерзну, хочется кашлять – кх! кх! – чтобы полегчало, но мне стыдно, хозяин, и я душэ кашель в себе – приходилось ли тебе слышать, как я кашляю? Никогда! И не только на людях, но и наедине с собой. Стыдно за Зорбаса, хозяин, что тут еще сказать? Стыдно!
Как-то познакомился я на Афоне – и там я бывал, ногу бы лучше сломать! – познакомился я с монахом – отцом Лаврентием с острова Хиос. Бедняга думал, будто бес в нем пребывает, и даже имя ему дал – Ходжа. «Ходжа хочет мяса в Страстную пятницу, – стонал бедный Лаврентий, ударяясь головой о церковный порог. – Ходжа хочет спать с женщиной, Ходжа хочет убить настоятеля. Это все Ходжа, Ходжа, не я!» И тут же начинал биться головой о стену.
Так вот, и во мне пребывает бес, которого я зову Зорбасом. Тот Зорбас, что внутри, не хочет стареть! Нет, не хочет! Нет, он не состарился, он – дракон, у него черные как смоль волосы, тридцать два (цифрами – 32) зуба и гвоздика за ухом. А тот Зорбас, что снаружи, осрамился, бедняга, поседел, сморщился, зубы у него выпадают, а в ухе от старости выросла седая ослиная шерсть.