Я и Он
Шрифт:
Флавия ведет нас прямо в дом. Миновав открытую галерею, мы входим через застекленную дверь в гостиную и неожиданно оказываемся за столом, установленным перед тремя рядами стульев, на которых сидят человек тридцать парней и девушек: группа. В гостиной, узкой и длинной, довольно низкий потолок; мебель вынесли, чтобы освободить место для стульев; из всей обстановки остались только настенные украшения, какие обычно встретишь на приморских виллах: гарпуны, спасательные круги, штурвалы, рыболовные сети, верши, ростры, черепашьи панцири и т. д. На столе, застеленном красным сукном, стоят микрофон, бутылка воды и два стакана. Слева от стола я, к полному своему изумлению, замечаю самый настоящий трехцветный красно-желто-зеленый светофор, точь-в-точь как на уличных перекрестках, только размером поменьше. Взглядом слежу за шнуром светофора. Вначале он тянется вдоль
Спрашиваю у Флавии вполголоса: — А зачем здесь светофор? — Чтобы регламентировать выступления.
Окидываю глазами гостиную. Все юноши и девушки, как говорится, из хороших семей, хотя и необязательно таких богатых, как семьи Маурицио я Флавии. Хлопчатобумажные, бархатные, шерстяные водолазки, шали, майки, пончо и брюки кричащих цветов; экстравагантные сандалии и туфли; множество бородатых и долгогривых; при этом, как бы в противовес такому разнообразию нарядов и причесок, — редкостное, неожиданное, мрачновато-чинное выражение лиц. Чувствую на себе внимательные, зоркие, оценивающие взгляды. Внезапно, пока я все еще задаюсь вопросом, что может означать подобный прием, прямо над моей головой вспыхивает светофор. Поднимаю глаза и вижу, что загорелся желтый свет. В тот же миг, в качестве наглядной иллюстрации причинно-следственной связи, собравшиеся, все, как один, встают и начинают хлопать. Тем не менее всеобщая овация не кажется мне спонтанной. Рукоплескания звучат столь единодушно и ритмично, что не могут не быть отрепетированными. Сколько длится это битье в ладоши? Может, минуту. В любом случае у меня такое впечатление, что долго, слишком долго, чтобы сойти за искренние, сердечные аплодисменты. Однако хлопают, судя по всему, мне; я чувствую ужасную неловкость и, стараясь скрыть ее, тоже принимаюсь натужно хлопать. Тогда удивительным образом, словно указывая на то, что я не должен хлопать, следующий сигнал светофора разом прекращает рукоплескания. Поднимаю глаза. Светофор показывает зеленый свет. Маурицио подходит к столу и вздымает руку, как бы прося слова. В наступившей тишине он говорит: — Знакомьтесь. Это Рико. Как вам известно, продюсер Протти поручил ему помогать мне в работе над сценарием "Экспроприации".
Клац. Смотрю на светофор и вижу, что на сей раз зажегся красный свет. Быстро соображаю: желтый свет значит аплодисменты, зеленый свет — выступление, а красный? Ответ следует незамедлительно. Молодые люди начинают скандировать хором, не вставая с мест и стуча ногами об пол: — Че — да, Протти — нет! Все ясно: красный означает противоположность желтому, то есть противоположность аплодисментам, иначе говоря, неодобрение, враждебность. Теперь уже я не собираюсь присоединяться к хору. Главным образом потому, что, узнай Протти о моей выходке, он запросто отомстит — лишит меня работы. Конечно, особо революционными такие умозаключения не назовешь, но как прогнать от себя подобные мысли? В общем, я изображаю на лице понимающую улыбку и жду, когда хор умолкнет. В этот момент неожиданно раздается "его" шепоток: "- Будь добр, посмотри на Флавию".
Смотрю. Флавия стоит рядом со мной; чтобы взглянуть на нее, я отступаю немного назад. Воодушевившись, "он" наседает: "- Обрати внимание, какая высокая, подбористая, стройная, поджарая! Оцени бюст, глянь пониже спины: какие объемы, какой охват! А с какой возбуждающей небрежностью наброшено на весь этот бугристый соблазн ее невзрачное, перекособоченное платьице, прилипшее к нижнему белью на самых выпуклых местах! Да это не женщина, а мечта с привязанными к ней разными аппетитными штучками, как на чудодереве! — А я ради твоего удовольствия должен, стало быть, забраться на эту мечту? — Вот именно".
Клац. Поднимаю глаза: зеленый свет. Крики: "Че — да, Протти — нет!" — моментально стихают. Маурицио выходит вперед, поправляет микрофон и говорит: — На нашем последнем собрании я познакомил вас с изменениями, которые Рико внес в сценарий. Сказал я и о том, что выразил свое несогласие с этими изменениями и заставил его признать наш вариант как единственно верный, которому он и обязался следовать. Теперь я считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что в качестве доказательства своего раскаяния и своей доброй воли Рико отказался от всякого гонорара и внес сумму в пять миллионов лир на нужды группы.
Клац.
Маурицио делает короткую паузу, смотрит на собравшихся, а затем необъяснимым образом переводит взгляд на меня. Я говорю "необъяснимым", потому что не понимаю, чем вызван этот невыразительный, бесцветный, равнодушный взгляд, как у персонажа с какой-нибудь старинной картины в музее. Я обозлен и ошеломлен. Но, видно, до Маурицио это не доходит именно потому, что он не "живой", а "нарисованный". Итак, после короткого молчания он поясняет: — Вот их суть. Несколько дней назад Рико побывал у Протти и сообщил ему, что мы собираемся снимать фильм, направленный против него, а заодно и против существующего строя. Цель этого, скажем прямо, контрреволюционного доноса ясна: насторожить Протти, склонить его на сторону собственного варианта сценария, саботировать фильм. К счастью, по каким-то соображениям Протти не поддался на эту уловку. Более того, он сам предупредил меня о действиях Рико.
Клац. Полагаю, что на сей раз наверняка зажжется красный свет, и не ошибаюсь. Не вставая, девицы и юноши скандируют: — Че — да, Рико — нет! — и барабанят ногами по полу.
Я уничтожен. С беспощадной ясностью сознаю, что, в силу своей наивности простодушного "униженца", угодил в ловушку, тщательно расставленную неистовым племенем сверхполноценных юнцов. Еще бы, ведь все они здесь более или менее похожи на Маурицио: "возвышенцы" от рождения, благодаря семейной традиции и социальной среде. Все они из хороших семей, а хорошая семья в данном случае — это семья, члены которой были "возвышенцами" вплоть до пятого колена. И неважно, что в прошлом они были государственными чиновниками, банкирами, генералами, судьями, врачами, адвокатами, а теперь вот стали революционерами или хотя бы мнят себя таковыми! Сублимация всегда присутствовала в них, как когда-то под серыми двубортными пиджаками английского покроя, так и теперь — под кричащими майками. Я же, безнадежный плебей, клюнул на удочку тщеславия и попался в искусную западню под названием "диспут", которая в действительности оборачивается самым настоящим судом Линча.
Эти размышления вселяют в меня некоторую уверенность. По крайней мере они говорят о том, что я отчетливо понимаю свое безнадежное положение. Должен признаться, что в этот, прямо скажем, предваряющий агонию момент я с большим облегчением слышу вдруг "его" вкрадчивый голосок: "- Ну что, заманил тебя Маурицио в ловушку? — Заманил.
— А ты отомсти ему.
— Это как же? — Уведи у него невесту.
— Да ты спятил! — Ничего я не спятил. Разве ты не заметил, как она зыркнула на меня там, в саду? Доверься мне хоть разок: она не будет ломаться. Так что давай поквитайся с ним.
— Сейчас не время. Ты же видишь, куда я угодил: ни дать ни взять революционный трибунал, меня обвиняют в контрреволюционной деятельности, предстоит защищаться. А он мне тут про то, как на него, видишь ли, Флавия глаз положила. И где только у тебя голова? — Ой, не надо! Группа, фильм, режиссура, светофор, Че Гевара, революция, контрреволюция, буржуазия, пролетариат — все это дребедень. Для тебя имеет значение лишь одно.
— Знаю-знаю — ты.
— Да не об этом сейчас речь. Отомстить — вот что самое главное. С моей помощью".