Я – инопланетянин
Шрифт:
Судорожный вздох. Мне не хотелось выпытывать ее тайну, но дело могло закончиться слезами.
— Тебе что-то поручили? Следить за мной? За Макбрайтом и Дагабом?
— Следить, да… И еще… Еще, если узнаю что-то важное, уйти. Бросить вас в Анклаве.
— А если не узнаешь?
— Тоже бросить и уйти. Я должна вернуться одна. Так велели.
Кто велел, выспрашивать не стоило — ясно, что не Жиль Монро, координатор. «Вот тебе и сбалансированный состав участников экспедиции! — подумал я. — Каждый подводит свой баланс, и если с Фэй мы разобрались, то остальная бухгалтерия темна, словно доходы мафиози».
Фэй всхлипнула — переживала совершенное предательство. Любовь и государственные интересы… «Да здравствует любовь!» — подумал я и отыскал ее губы.
Спустя минуту, задыхаясь, плача и смеясь, она спросила:
— Ты не сердишься? В самом деле, не сердишься?
— Нет, моя фея.
— И я тебе нравлюсь? Нравлюсь такой, как сейчас? Правда?
Был
Моя рука потянулась к застежке комбинезона.
ГЛАВА 10
СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ
Не бойся предателей и убийц, сказал мудрец, бойся равнодушных, ибо с их молчаливого согласия в мире свершаются предательство и убийство.
Конечно, он был не прав. Равнодушие — смерть разума, гибель ноосферы, но, если она еще цела, это означает, что на Земле нет равнодушных людей; каждый преследует те или иные цели, каждый обуреваем чувствами, возвышенными или низкими, каждый кого-то благословляет или проклинает, любит или ненавидит, а если и притворяется равнодушным, то исключительно из страха. Страх, не равнодушие, плодит насильников, убийц, предателей; страх, что не успеешь урвать кусок, страх, что тебя опередят другие, страх перед властью, начальниками, богатыми, бедными, умными, глупыми и просто непохожими на тебя, боязнь унижения, недугов, пыток, смерти. Разумеется, страх перед собственной неполноценностью, который побуждает к глумлению над красотой, над существами беззащитными, как репликанты в раю элоев на тверской дороге или как в прошлом над рабами. Мне могут возразить, что страх функционален и полезен, ибо хранит популяцию от вымирания; в древности люди страшились холода, голода, безвластия и беззакония и потому сумели выжить. Но это наивный подход к проблеме, так как неясно, о людях ли речь или всего лишь о сырье, которое преобразуется в людей в далеком будущем. Прежде чем толковать о пользе страха, надо задаться основным вопросом: что есть человек? Задаться им, отбросив земной антропоцентризм и ссылки на разумность двуногого бесперого: насильник, терзающий детей, бесспорно, разумен и двуног, но человек ли он?
Я определяю человека как существо разумное, свободное в своих желаниях, не ведающее, что такое страх. Эта формула — как генератор с обратной связью: если желания благонамеренны, то страха нет, а если страха нет, то, значит, и желания благонамеренны. Иными словами, ваша личная свобода не вредит другим разумным существам; они вас не боятся, а вы не боитесь их. Примерно так, как на Сууке.
Из всех разновидностей страха я понимаю — и оправдываю — лишь одну: страх перед неведомым. Страх перед тем, что ждет нас за гранью земного круга, трепет перед непонятной силой, перед крушением реальности — той, которая была незыблема, как три кита, держащих Ойкумену. Этот страх дано изведать всем, кто приближается к концу пути, но в молодые годы он настигает немногих. Мечтателей, фантазеров, отшельников или людей, которые чувствуют остро и тонко и потому, узрев необъяснимое, приходят в ужас…
Случается, что шок, испытанный ими, очень силен. Настолько силен, что угасает разум и рвутся жизненные нити.
Ольга…
Мы встретились в начале восьмидесятых. Не самые плохие времена, но душноватые, как воздух перед бурей, — а в том, что буря близится, я не сомневался. Реальность наступала, мифы отступали вместе с мечтами пожить при коммунизме или хотя бы в отдельной квартире; не хватало мяса и хороших книг, но угля и нефти было вдоволь; диссидентов почти не сажали, а клеймили всем трудовым коллективом и высылали за рубеж; в космосе летали спутники, в Афганистане шла война, Берлинская стена еще стояла, и на прилавках — не очень часто, чтоб не разбаловать народ, — желтели апельсины и бананы. Верхи еще могли, низы еще терпели, и ситуация была не хуже обычной. Правда, не в египтологии, к которой я прикипел всеми печенками и селезенками. Согласно державной установке, за первобытно-общинным строем следовал рабовладельческий, и мы, из российского далека, из эры цветущего социализма, пытались найти мириады рабов, строителей храмов, пирамид, каналов [44] , стонавших под пятою фараона и угнетателей-рабовладельцев. Пытались, не находили и черной завистью завидовали генетикам и кибернетикам — их науки, продажные девки империализма, давно перешли в разряд солидных дам, каких не насилуют партократы. Но история — дело другое; история связана с идеологией, а значит, не допускает компромиссов.
44
В Египте времен Древнего и Среднего Царств на протяжении почти полутора тысяч лет рабы были немногочисленны, в сфере производства не использовались, не работали на земле и не строили пирамид. Рабовладение начало развиваться только в начале Нового Царства, после походов Тутмоса III, захватившего сотни тысяч невольников в Нубии, Сирии и Палестине.
Мне, ассистенту восточного факультета, было двадцать восемь, Ольге, физику с геологического, — двадцать шесть. Она трудилась на кафедре кристаллографии — как говорили в те годы, «выпекала» атомные структуры на дифрактометре. Это серьезный прибор; не синхрофазотрон, но все же внушительная установка, почти вершина земной технологии. Киловольтовый источник питания, две стойки с автоматикой, сверкающий круг гониометра, компьютер, графопостроитель… Компьютер нас и обвенчал. Досталась мне британская программа для прорисовки демотики и иероглифов [45] , что было прекрасным подспорьем в трудах, если б нашелся к ней компьютер. Но на востфаке о таких роскошествах не слышали и не мечтали, а вычислительный центр университета уже перебрался в Петергоф. Не слишком большая помеха для меня; чтоб не толкаться в электричках, я мог обзавестись машиной, использовать телепортацию или, наконец, перенестись в свое калифорнийское поместье, где недостатка в компьютерах не наблюдалось. Но в ситуациях обыденных нельзя прибегать к подобным мерам; отлучки и дефицитные предметы вроде «Жигулей» лишь привлекают внимание автохронов, а телепортация стоит изрядных энергетических затрат. Словом, я двинулся самым обычным маршрутом, на биофак и геофак, чтобы найти доброхотов с нужной техникой. И нашел.
45
Кроме иероглифического письма, включающего более тысячи иероглифов-картинок (им писались священные тексты), в Древнем Египте существовала скоропись — демотическое письмо; именно его использовали при составлении гражданских документов.
Кое в чем мы с Ольгой были схожи, это привело нас к быстрому сближению. Когда-то она увлекалась спортом, скалолазанием — и тут нашлись общие темы и даже общие знакомцы; еще она любила гулять, бродить по городу и по музеям, обожала музыку и полагала, что ей повезло: ведь вместо Северной Пальмиры она могла бы очутиться в каком-нибудь совсем неподходящем месте, в Тамбове, Лондоне, Чикаго или — страшно представить! — в Москве. Как и я, она потеряла родителей, и это вкупе с неудачным замужеством, разводом и разменом жилья поубавило в ней жизнерадостности; она казалась цветком, свернувшимся с приходом сумерек в плотный и тугой бутон, застывший в ожидании тепла. Но я был уверен, что роза распустится, если ее обогреть и понежить, — распустится и явит счастливому садовнику свои чарующие краски и дивный аромат.
Словом, не прошло и месяца, как Ольга перебралась ко мне, в дом на углу Дегтярной и Шестой Советской, покинув убогую коммуналку с тараканами и мрачными соседями. Мы прожили вместе пару лет, и я вспоминаю об этом времени с тоской, как о прекрасном даре, как о сокровище, посланном мне Вселенским Духом, которое не удалось сберечь. Две одинокие души, два существа вдруг обрели любовь и пестовали ее с трепетом, стараясь защитить, укрыть и одарить друг друга, соревнуясь лишь в щедрости ласки… Что важнее во Вселенной? Пожалуй, ничего — даже тайная миссия, с которой я явился в этот мир.
Помню, что облик ее меня пленял. Внешностью Ольга не походила на бледных светлоглазых северянок; кожа ее была розово-смуглой, лицо — скуластым, глаза — чуть-чуть раскосыми, доставшимися от татарских предков. Чарующие глаза! Того колдовского оттенка, какой заметен в меде или янтаре, а еще — в темных полированных панелях из бука или дуба… Маленький рот и яркие сочные губы напоминали уренирских женщин, и волосы, и носик, и подбородок с ямочкой… Я целовал ее, и Ольга, смеясь, шептала что-то нежное, такое, чего не услышишь ни на Сууке, ни на Рахени — быть может, ни на одной из планет, где мне довелось или суждено побывать. Она была смелой в любви, более смелой, естественной, раскованной, чем в мыслях; любовь принадлежала только нам, а в мысли, помимо воли и желания, вторгалось мелкое и неприятное: факультетские склоки, очереди в магазинах, туфли со сломанным каблучком, деньги, которых всегда не хватает, — в общем, та российская действительность, что не спешила издыхать под гром реляций о боевых и трудовых победах.
Ольгой все это воспринималось всерьез. Не сразу, но со временем я понял, что, кроме ее милых тайн — загадочного блеска глаз, с которым она сбрасывала платье, или билетов в филармонию, вдруг попадавших в мои бумаги, — есть у нее другой секрет, такой же, как у всех землян, давно знакомый и оттого обидный в близком человеке. Люди этого мира не ощущали себя просто людьми, искрами разума и света во Вселенной; их самоидентификация зависела от обстоятельств, и это означало, что в некий момент моя возлюбленная — женщина, пылкая, как пламя, в другой — ученый, замкнутый среди унылых кафедральных стен, а в третий — человек, который привязан к определенному месту и времени, к своим занятиям, обычаям, стране и языку. Привязан, уверен в их неизменности и потому пугается странного, как убежденный атеист, которому явился черт. Не рядовой, а Мефистофель из галактической огненной бездны…