Я Кирпич
Шрифт:
Остановился прямо во дворе и разослал смс-ки веером, по контактам, что, мол, уезжаю на халтуру в Канаду, через месяцок вернусь. Чтобы пока не было дополнительной суеты от тех, кто захочет обо мне переживать и беспокоиться.
Плохо, что я ни рубля денег с собою не взял, но тут уж… чего уж там… Решил — так решил, ускорим отмирание старых рефлексов. Таксист довез меня до ЦПКО бесплатно и ни о чем не спрашивая. Это было, если вдуматься, как бы ментальное кидалово, но, полагаю, что лишняя соринка на горбу у совести моей уже общего баланса не сдвинет. Я, кстати говоря, мог бы и выручку у него отнять, вместе с заначками в бардачке, в приборной доске, в заднем кармане брюк и даже в самом
Букач задрожала по мере продвижения «к заветной черте». Понятно. И по-человечески понятно, и по этому самому… термин быстро не подобрать… короче говоря, как нечистую силу я ее тоже теперь понимаю.
— Вот что, Букач. Я в тебя впрысну чуток энергии с моего плеча, дабы тебе сытно и не скучно было на кусту сидеть, меня дожидаться. Оттак!.. Круто, да, понравилось? А если вдруг что… ну, мало ли, что со мной… Почуешь если, что я того… беги прочь, ищи себе другого овеликого. Понятно тебе?
— Нет, о Великий! Не гневайся, пощади, не поняла!
— Б-блин! Гм… Сядь вон туда, на ветку и жди. Надоест ждать — беги прочь, свободна, понятно?
— Да, о Великий, буду ждать!
А я защиту поставлю, чтобы посторонние сюда не совались. И от мар, чтобы не суетились здесь и не обижали Букач.
Никто меня сюда не гнал, ни тянул, ни угрозами, ни приманками. Ленте, как я уже имел возможность ранее убедиться, глубоко все равно — где я и что я, для нее главное — съедобен объект или не съедобен; врагов на данный момент времени у меня вроде бы как не осталось — конкретных, реальных, мне известных… Но я здесь. Зачем? А затем, что я намерен эксперимент провести: я и Лента, уже без зажмуренных глазок, уже не собираясь давать стрекача при первой же оплеухе от неведомых сил, включая эту… Стару так называемую… Времени под вечер, где-то девятый час, до сумерек еще далеко, дождя не предвидится… Людишки — здесь их не сказать, чтобы густо, но туда-сюда снуют. А не фиг им тут делать, пусть подальше, подальше гуляют, за мостами отсюда. Ой, почему это я их людишками вдруг назвал? Что это со мною? Пустяк — а неприятный. Люди, а не людишки. Люди-человеки! Шуруйте отсюда… пожалуйста… один хочу побыть.
Помню, рассматривал я в Третьяковке одну картину, «Утро стрелецкой казни», по-моему, и тетка-экскурсовод по соседству воодушевленно пересказывала для своей группы легенду, связанную с этой картиной, с событием на ней изображенным, дескать, стрелец, влекомый палачами к месту казни, говорит Петру: подвинься государь, а то место мне мало, не лечь как следует!
Ох, не знаю, было или не было, а только сто пудов, что мне бы из себя не вымучить подобную браваду, подведи меня к плахе под топор…
Поглядел я в небо — невысокое солнце в бесформенных тучах угадывается бледною свечечкой, посмотрел вниз — всяческий сор цвета хаки от прошлогодних трав и листьев мешается с зеленью налитого лета… прищуриться — так и муравьев, наверное, можно рассмотреть. Сколько этому асфальту жить-лежать на белом свете — не так и много наверное, в двадцать второй век ему не перебраться, ни старой дорожке, ни новой заплатке, пусть она и посвежее на пару лет. Но явно, что асфальт не в этом году развалится на серые зерна, и даже травам долго еще жить и зеленеть — завтра, и послезавтра, и послепослезавтра… а вот мне…
Вздохнул я глубоко-преглубоко и встал на Ленту обеими ногами.
Ешь меня поедом, сволочь, а только я запросто не сдамся!
Долго я стоял, долго Лента пасть разевала, мною давилась, сколько — не помню. А помню, что притомился я стоять и сел на нее, на Стару, не верхом, потому что она как бы плоская, как бы на земле валяется в том месте, где я к ней подошел, но словно бы на коверную дорожку, ноги калачиком. Сижу и плачу, сижу и смеюсь, сижу и как бы грежу о чем-то прошлом, случившемся то ли со мною, то ли с Лентою, то ли с теми, кто был в ней растворен за долгие-долгие-долгие века-времена… И кричал я, и пел, и ругался, и грозился, и просто головой мотал как фарфоровый китайский болванчик… А жизненная сила моя то в Ленту польется, то вдруг возвращается, да с лихвою, то опять усохнет, почти до полного погружения… моего развоплощения, но до дна никак не допьет и сызнова мне меня возвращает…
Потом перестал я кричать, ругаться и песни петь — сижу, слушаю пространство и время. Слушаю и понять не могу человеческой частью разума своего — тишина ли это, песня или дыхание?.. Лег, прижался ухом к асфальту… или к Ленте… потом на спину перевернулся — нигде, ни в каком положении покоя не достичь, не обрести… только смятение, только волны мощи через меня… приливами, отливами… А другая моя часть, которая не человеческая, а… другая… она растет и ей все понятно и ничто не страшно, и все прежнее безразлично… Грозная часть меня.
Все странное, чудесное, кошмарное, что только может представить человеческий разум, присутствовало в этой запредельной круговерти, оно подступало, наполняло и вновь покидало обезумевшее сердце мое… всё там было, кроме радости.
Я не сумел победить Ленту, да и не было в этом цели, не было смысла, ни по человеческой ипостаси моей, ни по той, другой, что войдя в меня бесповоротно и навеки, напитала меня силою, мощью, великой мощью! Зачем мне победа над Лентой… над Старой этой… Мы с нею — разные сущности, разные, мне нет никакого дела до ее безмозглых страстишек, а ей нет дела до меня: коли не смогла пожрать — исторгла. Или думает, что исторгла… Или она вообще не думает как таковая… А вот я думаю, я способен мыслить и воевать. И побеждать, и приобретать власть над кем угодно и над чем угодно… Я теперь знаю кто мой отец. И, наверное, мог бы попытаться его найти, но… На то должна быть Воля его! Отец, я послушен воле твоей! Мне нравится проснувшаяся во мне сила! Мне нравится мощь! Я воспользуюсь ею по Воле твоей!
Я сошел с Ленты и, памятуя о недавнем обещании скормить ей людишкины бумаги, потянулся за кейсом. Почему он такой грязный и мокрый?..
Я оглянулся вокруг, по-новому свободный от растерянности и страха, но с любопытством.
Брезжило утро, все быстрее накреняясь темною частью неба на запад, это очевидный рассвет. Почему пар изо рта, почему иней на земле, что это? Почему листья жухлые и шуршат… Я подбавил силы своему человеческому взгляду, приподнял над деревьями — повсюду, в пределах горизонта, земля была светла от тонкого слоя инея, а лиственные леса почти прозрачны… то есть, голы. Листья опали. И почему рассвет, когда я пришел сюда еще засветло? И почему кейс такой… Я сунул руку в карман жилета — на месте трубка, но мертва. Так… Моих новых сил вполне хватило, чтобы немедленно определить: разряжена полностью. И столь же стремительно закачать в нее энергию. Я мог бы и ману туда впрыснуть, как в Букач, но трубка только электрическую жрет. — Да не вопрос, преобразуем!
Покуда наполненная электричеством трубка оживала, загружалась, я продолжил озираться… А где, собственно говоря…
— Букач! Ты где, немочь голенастая!? Усвистела прочь?..
Нет, вон она, в пень, в дупло забилась и съежилась! Зажмурилась и дрожит.
— Букач, ты слышишь меня?
— Да, о Великий! Слышу!
— Ко мне.
Букач мгновенно выскочила из дупла и засеменила ко мне по мерзлой земле. Без прыжков, с опущенным взором своих черно-багровых глазок, к которым я уже успел привыкнуть.