«Я крокодила пред Тобою…»
Шрифт:
– Хомочка, тебе, наверное, скучно. Давай я тебя покатаю!
Лиля достала из банки доверчивого Хому и посадила его на пластинку. Он сидел не двигаясь, удивляясь новым ощущениям.
– Кружится хомяк-мяк-мяк-мяк-мяк-мяк-мя-а-ак, кружится хомя-а-ак, – Лиля танцевала рядом.
Она подошла к проигрывателю, переключателем добавила скорость, пластинка закрутилась быстрее, Хома не удержался, и центробежная сила выбросила несчастного с карусели прямо на стенку.
Лиля похоронила хомяка во дворе, за домом. Насыпала ему холмик и потом водила подружек на тайное место
***
– Я назову ее Кассиопея.
– А что так пафосно? – Марина была удивлена наречением кошечки.
– Кассиопея – это далекая красивая планета, – Лилька рассматривала глазастого котенка, пока бабушка устраивала новой жиличке место для покакать. – На Кассиопее живут кассиопляне. Или кассиопейцы. А если по-быстрому, то будет Кася.
– Ну, Кася – другое дело. «С» в имени присутствует. Эй, Кася! Кася, Кася, Кась, Кась, кис, кис, кс-кс-с-с…
Кассиопея лежала на коленках у Лильки. Она уже обошла всю квартиру, пописяла на газетку в коридоре, полакала молочка и сейчас отдыхала после свалившихся на нее трудов. Ей все-таки только месяц. И впереди у нее еще целых девятнадцать лет кошачьей жизни.
– Ну халява! Опять на мою голову морока! Все на мне будет, и кормушка, и говно, – Тамара Николаевна ворчала, – как она, Маринка? Сказала все?
– Сказала. Нормально. Сильная девочка. Не поймешь, что у нее на уме.
– Да уж, такая же затычка, как ты, растет. Что сказала-то?
– Сказала, болела.
– А она чё?
– Да ничё! Чё!
– Слова из тебя не вытянешь!
– Да что вытягивать? Ехала бы сама, узнала!
– Ну дурыуманет!
– Ну да, я дура, а вы все умные! Что разоралась-то на ровном месте?!
– Не ори на мать!
– Это ты на всех орешь!
– Ниче! Бог не Антошка! Накажет вас, проклятущих, за меня!
– Марина, что Тамарочка ругается опять? Из-за кошки? – Лилька высунулась из своей комнатушки.
– Да хрен ее знает! Зацепилась на ровном месте! Лиль, а дед где? – Маринка уже обувалась в коридоре, стараясь побыстрее уйти, чувствуя приближение грозы.
– Смотался папаша твой опять, – Тамара Николаевна что-то натирала тряпкой на кухне, гремела посудой, все больше себя распаляя.
– Ну, ясно тогда. Держись, Лилька, сегодня грянет буря. Прячь свое тело жирное в утесе!
– Сама ты жирная, – Лилька надулась, – я не жирная!
– Да не ты жирная! Это стихи такие. «Буревестник» называются. Вырастешь, в школе будешь проходить, – Маринка ненароком обидела Лилю, та росла не худышкой, и это доставляло девочке немало проблем.
– Я не буду твои дурацкие стихи проходить!
– Это не мои, это Горького, – Маринка окончательно расстроилась. Из-за матери, из-за того, что обидела любимую племянницу, из-за кладбища, из-за Горького.
– Хоть горького, хоть сладкого! Дурацкие! – Лиля чуть не плакала.
– Иди сюда, моя хорошая. Прости, я не хотела тебя обидеть. Ты красавица моя! Ну? Не обижаешься?
Лилька подошла, прижалась.
– Нет. Я же не толстая?
– Нет. Ты очень милая. И я тебя люблю.
– Ладно. Придешь завтра?
– Приду.
***
Марина никогда не считала себя красивой. Периоды, когда все пазлы красоты – достаточный сон, умеренная еда, отсутствие алкоголя и хорошая косметика – совпадали, были весьма нерегулярными, но тем не менее окружающими Марина воспринималась как очень привлекательная молодая женщина. Просто Марина этому не верила. В детстве мать ей часто говорила:
– Мартышка, да и только!
Марина обижалась, бежала к сестре:
– Олечка! Я уродина?! Скажи, да?!
– Мариша, ты что! Ты очень красивая девочка! Ты просто маленькая еще.
– Мама сказала, что я мартышка! Олечка, я не хочу быть обезьянкой!
Оля помнила свои детские обиды на мать. Грубые и обидные слова в свой адрес маленькая Оля не умела оправдать нечеловеческой материнской усталостью и уж, тем более, не могла знать, что такое сумасшедшая женская ревность, стирающая грани реальности и заставляющая не замечать даже детей.
– Мариша, это просто мамина шутка. Когда ты вырастешь, ты обязательно станешь красивой. «Ты простовата, конечно, – думала Оля, глядя в огромные серо-зеленые глаза сестренки, – но что-то есть в твоем лице такое, что заставляет смотреть на тебя долго, малышка…».
***
Боль после смерти сестры постепенно уходила. Марина с матерью и Лилей часто ездили на кладбище, чистили могилку от упавших листьев, размокшего печенья, выгоревших конфетных оберток. Иван Иванович заказал оградку на две могилы, смастерил небольшую скамейку. Рядом с могилой Оли отец насыпал земли, сделал холм и поставил деревянный крест.
– Это мне.
– А может, мне, – Тамара Николаевна чистила от веток имитацию надгробного холмика.
Марина смотрела на фотографию сестры и думала: «Как же она смогла? Как к этому готовилась? И как же были страшны эти приготовления… Она, наверное, покурила, как всегда, у окна или на балконе. Может, кофе выпила или чаю. Сняла с себя крестик, иконку из серванта принесла… Потом, наверное, сидела на табурете и думала о доченьке: КАК ОНА БЕЗ МЕНЯ БУДЕТ, МОЯ МАЛЫШКА? Потом веревку держала в руках, вязала узел… Потом…»
– Давай пей, я тебе налила, – материны слова отвлекли Марину.
Она взяла крышку от термоса, полную горячего крепкого чая, и стала греть о нее замерзшие ладошки. Уже год, а сердце все давит.
– Блины берите, девки, теплые еще. Давайте ешьте, – Тамара Николаевна копошилась в сумке, доставая печенье, крупу для птиц. Потом она зажгла свечу и накрыла ее обрезанной вполовину пластмассовой бутылкой, чтобы не угасал фитилек. Марина с Лилей молча наблюдали за Тамариной копошнёй, жуя желтые, тонкие, ароматные блинчики. Фитилек колыхался на ветру. Марина, застыв, смотрела на него, не думая ни о чем, по ее щекам текли слезы.