Я не ангел
Шрифт:
– Значит, вы мой брат… мой брат?!
Эмма ошеломленно оглядела меня, потом отца, потом Алену Сергеевну. И бросилась мне на шею. Да! Обняла меня. Я ожидал чего угодно, то есть, наоборот, я ничего не ждал…
Эмма обнимала меня, я обнял Эмму. Моя сестра была такая, не знаю, как сказать… хорошая девочка, от которой пахнет детским мылом, родительской любовью, книжками, поцелуем на ночь. Я почувствовал, что она плачет, успевшая высохнуть в автобусе куртка промокла, как будто снова пошел дождь. Надеюсь, никто не заметил, что я тоже заплакал.
– Эмма, закрой Диккенса! – насмешливо велела жена отца.
– На нашем семейном языке это означает «прекрати плакать,
Ничего я не читал, ни Диккенса, ни Теккерея! Разве не странно первым делом спросить сына, которого не видел с детства, любит ли он Теккерея и Диккенса? Но ведь я тоже странный! Кто только что катался в лифте, снимая и надевая пиджак, у кого из кармана торчит галстук? Вот именно. Мы с ним похожи тем, что от волнения ведем себя странно.
Если человек говорит, что любит что-то, я ни за что не скажу «а я нет». На конференции во Франкфурте мне целую неделю пришлось есть на завтрак омлет, а у меня аллергия на яйца в любом виде. Мой сосед по столу из Пражского университета сказал, что любит омлет, вот мне и пришлось… К концу недели я был желтый. Сейчас мне очень хотелось, чтобы между мной и отцом обнаружилось сходство и отец сказал бы: «Какая все же непобедимая вещь – гены» или «М-да, гены – это все». Я кивнул, потом покачал головой, и вышло что-то между «конечно, да» и «вообще-то нет».
Так мы с Эммой стояли и плакали. Эмма меня переплакала, вообще-то она переплакала бы любого. Как я потом узнал, она обливалась слезами по любому поводу.
– Ты, ты… такой красивый, – сквозь слезы сказала Эмма.
Я красивый?! Я бомбовоз.
Эмма была прозрачная нежная красавица, а я бомбовоз. В детстве меня дразнили «бомбовозом» или «гасиэбуло» (что-то вроде набухший), называли «бутхуз» или «пончик», иногда по-грузински «скело» (толстяк). Самое обидное было «мдзгпэнис бочка» – бочка с дерьмом. Однажды я на перемене подвернул ногу, не сразу смог встать, и девочка сказала: «Лежишь тут, как мдзгпэнис бочка». Меня дразнили сразу на двух языках, русские дразнилки в грузинском варианте звучали особенно обидно, вроде как ты бочка с дерьмом сразу на всех языках.
Ну, тут уж ничего не поделаешь, дразнят – терпи.
Когда орбитофронтальная кора мозга оценивает привлекательность человека, главным критерием служит симметрия: чем симметричней лицо, тем привлекательней (даже самцам шимпанзе больше нравится запах самок с симметричными лицами). Ни для кого не имеет значения, какое у меня лицо, все видят только главный признак, – что я толстый. Эмма проявила настоящую доброту, только по-настоящему добрый отвлекается от главного признака.
Ответить на вопрос, кем был мой отец, очень легко – профессор, доктор технических наук, англоман, любитель Диккенса и Теккерея. Но ведь это тоже внешнее, а каков он внутри? А вот какая Эмма, стало ясно сразу, – добрая. Если подумать, добрые встречаются гораздо реже, чем умные: я знаю не меньше сотни умных, а добрых – никого. Добрая – только моя сестра Эмма. Нино бэбо говорила про вкусный лаваш «о-о, это бриллиант среди лавашей», или про красивую шляпку «это бриллиант среди шляпок», и никогда это не относилось к человеку, но если бы она познакомилась с Эммой, то обязательно сказала бы «о-о, это бриллиант среди людей!».
Когда я прочитал роман (до пятьдесят шестой страницы и бросил), я заметил удивительную вещь: героиня Теккерея Эмилия – красивая
И я, конечно, сразу же полюбил ее.
«Он твой отец, а ты его сын, все пойдет как по маслу», – пообещала мне Нино бэбо. Но ничего не пошло по маслу.
Мы мучительно ужинали. Алена Сергеевна обращалась ко мне «Давид», а отец – «Дима», но ни «Давид», ни «Дима» не были мной. Я все слышал и понимал – Алена Сергеевна командовала: «Давид, попробуй салат, Эмма, возьми пирог», отец иронически отозвался: «Они оба слишком полны чувствами, чтобы в них осталось место для салата оливье или пирога с капустой». Я был так «полон чувствами», что в какой-то момент перестал чувствовать что-либо вообще, больше не составлял единое целое со своим телом, ничего не чувствовал, не переживал, словно смотрел на мир из-за стекла.
Отец спрашивал, как поживает бабушка, еще о чем-то, я отвечал на все «хорошо». На вопрос, что бы я хотел увидеть в Ленинграде, ответил «хорошо», отец с женой обменялись взглядом, в котором ясно читался вопрос, не идиот ли я. Рассказывать о Нино бэбо, о себе было так же трудно, как произнести грузинскую скороговорку «Шевардэнма шав шашвс шишис шадрэвани шеапрквиа шашви шрошнис штозэ шехта, шрошанма што шеархиа». «Ты ничего не ешь, тебе не нравится?» – спросила жена отца, и я попытался разрезать мясо, кусочек вылетел из-под ножа и шлепнулся на стол. Все сделали вид, что не заметили расплывающийся по скатерти желтый майонезный шлепок, и Эмма тут же начала рассказывать, как сдавала сессию на филфаке, на последнем экзамене по теории перевода ответила плохо, спросила, можно ли пересдать. Экзаменатор сказал «нет», она вышла, заплакала…
«А дома открыла зачетку, чтобы еще поплакать, а там пятерка… представляешь?»
Если бы нам с Эммой было лет по десять, она сказала бы «давай дружить», но мне было двадцать семь, Эмме должно было завтра исполниться двадцать. Она, конечно, понимала, что я жутко стесняюсь, что отец не знает, о чем со мной говорить, все это натужно и никого не радует, и вскоре замолчала, сидела, выковыривая вилкой горошинки из салата, виновато поглядывала то на меня, то на родителей.
«А как ты учишься?» – спросил отец. Он забыл, что я уже не школьник, а кандидат наук? Если бы я рассказал, что моя статья была опубликована в «Das Magazin fur Biowissenschaften», он не забыл бы.
Я всегда хорошо учился – для бэбо. Я боялся, вдруг Нино бэбо вызовут в школу, и она будет выглядеть в глазах учителей недостаточно великолепно, совершит что-то, за что над ней будут смеяться. Я был готов сто раз быть униженным самому, но представить, что унизят ее, было нестерпимо. Мне были интересны только химия и биология, но я хорошо учился, чтобы бэбиа приходила в школу как триумфатор, со скромно-гордым выражением лица. Чтобы мне не нужно было беспокоиться, что в школе ее кто-нибудь обидит или унизит. Бэбиа жаловалась соседкам лишь на мой аппетит: «Давидик плохо кушает, с трудом впихиваю». …Интересно, стал бы я толстым, если бы жил в Ленинграде, с отцом? Все дело в хачапури и хинкали, запихнутых в меня любовью Нино бэбо, или и без нее все было бы точно так же, только вместо «гасиэбуло» и «мдзгпэнис бочка» меня называли бы «жиртрестом»?