Я отвечаю за все
Шрифт:
Нет, Губину никак нельзя было отказать в умении действовать.
И обстановку он всегда понимал отлично.
В общем-то время работало на него: ошибиться, когда чрезмерно бдителен, — куда похвальнее, чем ошибиться, либеральничая. Что же касается до поездки, то ездить он любил. На первой странице его записной книжки было написано четким, мелким, прямым почерком: «Уходящий поезд вызывает во мне непреоборимое желание ездить по моей стране, а Унчанская область для меня, „как в малой капле“, — моя страна!»
Унчанский край Борис Эммануилович действительно знал превосходно, знал вдоль
— Бор. Губин пошел, вот, в черном!
Все шло хорошо и даже отлично, когда он писал о положительном, даже если это положительное и раздувалось им до неприличия. Стоило же ему связаться с материалами, называемыми Варфоломеевым негативными, как случались неприятности.
Так случилось сразу же после его приезда в Унчанск, когда Губин создал жанр фельетона с выдуманными фамилиями. Он сам и писал эти милые, беззлобные, с юмором, разумеется, вещички, которые обычно заканчивались сообщением, что и фельетона-то не было, потому что все рассказанное в нем — не более как сон. Таким образом, в газете появлялся критический материал, но зато такой, который никого лично не обижает. Впрочем, новый вид фельетона продержался недолго: одна фамилия в нем оказалась созвучной другой фамилии, реально существующей, у «ответственного» спросили, не намек ли это. Варфоломеев обозлился и сказал, что фельетоны на местные темы изжили себя. Губин обиделся, ему стало горько, что Варвара, верная читательница газеты, решит, что это он испугался писать фельетончики.
— А ты, Всеволод, здорово трусливым стал, — сказал Губин. — До смешного.
— Между прочим, товарищ Губин, это не я, а ты выдумал фельетоны без фамилий. Пожалуйста, врежь завтра про безобразия на кладбищах, как раз трудящиеся потащатся покойников поминать.
— Это значит по Любезнову врезать, что он не справляется?
Редактор задумался. Любезнов — начальник Управления милиции — был человеком обидчивым и свою милицию от печати ограждал во всех случаях. Ограждал до того, что даже читательские письма ему не пересылали — читатели специально просили об этом.
— Вот видишь! — вздохнул редактор. — Да ты, товарищ Губин, не расстраивайся. Ты же бог красивого материала, положительного. Сделай сменную полосу о Корсунской свиноферме, подпишем рейдовой бригадой, отметим мелкие недостатки, два-три клише, организатор полосы — ты…
— Не пойдет, — отрезал Губин. — Надоела
«Тушенка» — было слово Варвары. Она умела вложить в него самый разный, но всегда злой смысл. Главным был обман. Главным смыслом. Вместо второго фронта. Вместо настоящего дела. Вместо!
А Губин боялся слов Варвары. Еще с того самого далекого вечера, когда она ему сказала: «Хромай отсюда!» С того страшного, перевернувшего всю его жизнь вечера. Губин боялся ее насмешливого, почти презрительного взгляда, боялся ее умения раздраженно покачивать ногой в спадающей туфле, ногой, почти никогда не достающей до полу. И вопросов ее он боялся:
— И тебе, Боренька, не стыдно так писать? Ты же понимаешь, как подло видеть одно, а писать совсем другое. Люди думают, что ты им поможешь, рассказывают тебе свои горести, а ты пишешь, как у них хорошо и какие они веселые. Ведь у них недоедание, Боренька, а ты гнусно врешь, что у них были трудности. Разве — были? Они есть — и недоедание, и продуктовые карточки!
Губин терялся, не знал, что отвечать. Если бы это была не она, он бы нашелся, еще как!
Однажды он сказал ей:
— Это ты меня погубила. Я бы мог знаешь кем стать?
— Кем? — простодушно спросила она.
— Если бы я знал, что тебе нужно, — смешавшись, стал объяснять Губин, — если бы я понимал, как я должен писать для тебя…
— Как для всех: правду. В газете должна быть правда. Не намекай про нашу экспедицию, что мы вот-вот что-то откроем. Мы не откроем. У нас начальник болван. Напиши, что даром горят государственные деньги, большие деньги…
Нет, с ней невозможно было говорить!
И он чуть не плакал, потому что не выдумал свою любовь. Он действительно любил ее с того самого дня, когда она, по ее же словам, «захороводила Боречку, чтобы помучить Володечку, который так ничего даже и не заметил».
Везде, всегда он думал о ней.
Он ненавидел беспокоить себя, но иногда посылал ей посылки, которые непременно возвращались обратно. Однажды он спросил у нее:
— А если бы это масло и эту колбасу прислал тебе твой Устименко?
Варварины глаза вспыхнули.
— Знаешь, каждый раз, когда шлешь ты, я думаю — а вдруг это Володька? Нет, он не пришлет. И не почему-нибудь. Просто ему некогда.
— Следовательно, ты считаешь, что у меня много свободного времени?
— Конечно. Ты всегда свободен. А он никогда. Женька мне рассказывал, со слов его жены — этой красавицы, что по ночам он болтает во сне, Володя. И только про свою больницу. Какие же тут могут быть посылки…
Глаза ее все еще светились горячо и нежно. И вдруг, помолчав, она сказала такую бесстыдную и ужаснувшую Губина фразу, что он просто помертвел:
— Как бы я хотела жить с ним, Борька. Как бы хотела. Он бы у меня не болтал во сне, нет. Этого бы у нас не было. Он бы у меня спал, как топор. Понимаешь, подруга?
Хороша подруга!
А потом она осмелилась попросить:
— Послушай, ты же с ним видаешься. Посоветуй ему жениться на мне.
— У тебя и гордости-то не осталось! — сладко обидел ее Губин.
— Не осталось! — кивнула Варвара. — И не было никогда. Это ведь смешно, когда любишь. Когда не любят — тогда, что ж…