Я отвечаю за все
Шрифт:
Нынешними невеселыми, холодными днями, после всех проработок, Губина бешено потянуло во что бы то ни стало хоть на минуту повидать Варвару. Когда он думал о ней, о той, которую даже никогда не поцеловал, у него сохло во рту, ныли скулы, плыло перед глазами, хоть советуйся с психиатром. В этом навязчивом желании повидать было нечто старомодно-унизительное, жалкое, похожее на влюбленность провинциальной старой дамы в столичного тенора, но он ничего не мог с собой поделать, это было свыше его сил. Пожалуй, вступи тут в единоборство с любовью наиболее сильное из всех его чувств — страх, любовь победила
Уезжал из Унчанска Губин задолго до рассвета. Варфоломеев предоставил опальному таланту свою машину. Шоферы с Губиным ездить любили, он всегда о них заботился и умел сытно накормить, и напоить вечерком, и спать уложить в тепле и холе.
— Надолго едем? — спросил разбитной Процюк. — На временно или материал будете глубоко изучать?
— Давай крути баранку, — сорвался вдруг Борис Эммануилович. — Тоже мне, разговоры…
Процюк обиженно подергал длинным носом и надолго замолчал. Часа через два пути, когда совсем рассвело, Губин приказал свернуть с большака на дорогу к райцентру Щипахино.
— Застрянем тут! — пообещал Процюк.
— Застрянешь — вытащишь!
Он должен был увидеть Варвару. Во что бы то ни стало. Зачем — он не очень понимал. Наверное, хорошего ждать не следовало. Но он не мог ее не увидеть, вот и все.
Обещание Процюк выполнил, они действительно застревали и буксовали не один раз и только часам к девяти вечера, продрогшие, измученные и пьяные, потому что грелись припасенной в дорогу водкой, въехали в райцентр. Дежурный райотдела милиции сказал корреспонденту, что геологи давно выехали, из всей партии остались только две «барышни». Живут на частной квартире у водоразборной колонки на Ленина, там еще рядом скобяной магазин.
Варвары дома не было. И другой барышни тоже. Мучаясь головной болью, Губин посидел в комнате, в которой жила Варвара. Здесь было много книг, они лежали везде — и на мерзлых подоконниках, и на столах, и навалом на сундуке. А на стене висела фотография лихого военного с подстриженными усами, в низко насаженной фуражке. Военный таращился на фотографа, а в широкую грудь его под орденом и медалью была впечатана надпись:
Если свидеться нам не придется,Значит, наша такая судьба,Пусть навеки с тобой остаетсяНеподвижная личность моя.Последняя строка приходилась уже на животе лихого военного.
— Супруг мой, Петр Зосимович, — сказала жарко дышащая, крупнотелая хозяйка. — Старшина.
Губин спросил довольно глупо:
— Пал смертью храбрых?
— Зачем? — обиделась женщина. — Тоже сказали! Он в Щипахинском районе на культуре сидит. Надо же — пал!
Губин извинился и, осведомившись, где может быть сейчас Варвара Родионовна, поехал в Дом инвалидов. По словам хозяйки вышло, что все последние вечера ее жиличка проводит там.
В проходной корреспондентский билет Губина произвел некоторый переполох. Выбежал, утирая жирные губы, навстречу гостю даже сам директор, но Губин от предложенного халата отказался. Он просто и вежливо попросил вызвать к нему Варвару Родионовну Степанову.
Она не вышла, а выбежала —
Но она узнала и остановилась далеко.
— Ты? — услышал он ее ровный, ничего не выражающий голос.
— А кто же? Конечно, я!
— Я читала, — сказала она, медленно и словно нехотя подходя к нему. — Я читала все. Это ужасно, то, что ты сделал.
— Но Крахмальников…
— Ты не из-за Крахмальникова это сделал, — таким же ровным, мертвым голосом продолжала Варвара. — Ты в Устименку выстрелил. Ты по самым лучшим…
Голос ее прервался. Даже вот так, ровно и негромко, ей трудно было говорить с ним.
— По самым лучшим… Ведь Постников… Ведь Аглая Петровна…
Она сделала еще шаг к нему, и он попятился, вжался в доски забора. Теперь и она вошла в темноту, в тень.
— Варюша! — слабо произнес он.
— Уходи! — велела она. — Слышишь? А если ты подойдешь ко мне публично, я ударю тебя по лицу, чтобы потом объяснить всем, кто ты. Уходи навсегда, негодяй!
Сказала и убежала обратно, словно он гнался за ней.
А когда он уходил через проходную, вахтер и директор сделали ему под козырек. Такие гуси, как корреспондент областной газеты, редко сюда залетали…
ИКС И ИГРЕК
Было время, когда перед операцией он думал о больном и давал себе разные сердитые и патетические клятвы «вытащить его во что бы то ни стало!». Было время, когда у него хватало сил за час до начала операционного дня утешать родных словами, в которые он не слишком верил. Еще в пору войны он умел яростно сострадать, и нередко его рот кривился под марлевой маской от сочувствия к мукам тех, истерзанных ранами, которых клали к нему на операционный стол. Он и ругался грубыми словами, срывал сердце на своем окружении только потому, что сострадал, и его сестры понимали это, и когда он пускал свои «фиоритуры» — не обижались, а жалели его в равной мере с тем раненым, которого он старался «вытащить», по всегдашнему его выражению. Его сестрички, обтирая ему залитое потом труда лицо, так делали это и раненому, стирая пот страданий тем же движением. Он понимал это и ругался еще диковинней и пуще. Проклятие его профессии — сострадание состарило его раньше, чем потеря жены и дочки, чем собственная, почти безнадежная болезнь, чем все беды, горести и оскорбления, которые обрушились на него за всю жизнь.
Но с понедельника он твердо решил взять себя в руки.
Это произошло внезапно, стихийно, инстинктивно. Он даже подивился на разумность инстинкта самосохранения, который вдруг так бурно в нем вспыхнул.
По карточке выдали капусту — он не удержался и поел ее с растительным маслом, как было написано на бутылке, с луком и уксусом. И, мучаясь длинной ночью от изжоги, пришел к заключению, что надо резко изменить образ жизни. Невозможно приходить домой из больницы совершенно обессиленным. Даже зубы у него не хватает времени починить. Какого черта!