Я отвечаю за все
Шрифт:
Такие припадки бывали с ним и раньше, когда еще жили на свете Ксения Николаевна и Саша.
— И правильно! — отвечала ему Ксюша на его рацеи. — Конечно! Молодец ты у меня, наконец поумнел…
Он понимал, что она подшучивает над ним, но тогда он был молод и здоров, и его хватало на все, а теперь — к свиньям! Недаром хирурги избегают оперировать близких себе людей, и абсолютно верно сказал кто-то из великих, что он может позволить себе роскошь дружбы с тем, кого ему надлежит оперировать, только впоследствии, когда все кончится хорошо.
С понедельника он твердо решил, обдумывая и
Иногда он проводил здесь помногу времени. Случалось, сюда наведывался Устименко. Как и столетия назад, тут мертвые помогали живым. Владимир Афанасьевич молча стоял за спиною своего учителя, старый Пауль Гебейзен, патологоанатом больничного городка, вздыхая и думая свои думы, приглядывался к ножу Богословского с другой стороны секционного стола. Иногда между ними троими вспыхивал спор, страстный, бешеный по внутреннему накалу, но такой изящный, такой корректный, такой достойный по форме! Здесь Устименко делался вновь врачом, а не смотрителем, как думал он о себе зло и насмешливо, здесь не раз хотелось ему бросить к черту все свои двутавровые балки, цемент, горбыль, литерные карточки, взять скальпель и вернуться «из гостей домой», с тем чтобы никогда не изменять тому, что он так верно, преданно и ровно любил. Это было, разумеется, и смешно и глупо, но Варвара и прозекторская связывались в его воображении в некий смысл той жизни, которую он навсегда потерял, обменяв, как ему порой казалось, по собственной глупости жизнь свою на суету и пустяки преходящей административной деятельности.
В четверг у Богословского были назначены три операции, и для одной он наведался в прозекторскую. В сущности, ему просто хотелось поболтать со стариком Гебейзеном, немножко «тронутым», как про него говорили, — советские войска нашли его где-то в развалинах оккупированной немцами Вены, где он прятался, потеряв не только всех родных, но надолго и собственное имя. Устименко добился его назначения в Унчанск, и к Гебейзену постепенно возвращалось спокойствие, не обижающий никого юмор, умение говорить врачам ту последнюю правду, которая еще долго будет обнаруживаться на секционном столе.
— Здравствуйте, геноссе Гебейзен, — сказал Богословский.
— Бонжур, месье, — ответил Гебейзен. Он учился и в Париже, помногу работал там и часто неожиданно переходил на французский, которого никто тут не понимал.
— Но, но, — предупредил Богословский. — Опять вас поведет…
В распахнутую настежь дверь он поглядел, найдется ли ему труп, но ничего не увидел.
— Ну, не забавно ли, — заговорил Гебейзен по-немецки, — молодежь ко мне не ходит. И очень редко ходила. Чем меньше опыта, тем меньше они боятся неожиданностей во время операции.
— А разве я так заметно старею?
— Петцольд утверждал, что самые опасные болезни — те, при которых заболевший не испытывает страданий. В этом смысле он считал самой страшной старость, если не считать глупости…
— Идите к черту! — сказал Богословский. — Всегда вы что-то вычитаете, от чего тошно станет…
Пришел Устименко, и Гебейзен зажег им бестеневую лампу — это уже успел обернуться мрамор, полученный Богословским.
— Красиво? — похвалился профессор.
— Я думал, вы мне спасибо скажете.
И, окликнув задремавшего служителя, Богословский взялся за скальпель. Устименко, как всегда, стоял за его спиной.
— Надо бы сделать классику «Бильрот II», — сказал Николай Евгеньевич, — но как я пойду, если у него перед брюхом мина взорвалась? И заштопал его какой-то олух царя небесного. Посмотрите картинку!
Втроем они посмотрели снимок, подивились шуточкам войны и порассуждали, что же все-таки делать? Примерившись на трупе и поупражнявшись в том, что именно он решил делать завтра, Богословский бережно, как всегда, закрыл тело простыней и пошел мыть руки.
— Геноссе Устименко, — начал было Гебейзен и смолк, прислушиваясь.
Богословский громко разговаривал со служителем.
— Геноссе Устименко, — повторил старик. Он заговорил по-английски и по-русски, по-английски превосходно, а по-русски очень плохо. Но Владимир Афанасьевич понял сразу. Речь шла о Варваре. Только она могла устроить этот кутеж в номере гостиницы. Только она могла так безнадежно наврать насчет «кавьяра, который едят ложками». И что «дело пахнет керосином» — это ее слова. И что зовут ее Нонна Варваровна — ох, Варька, Варька!
— Почему же вы мне раньше не рассказали? — поднял глаза Устименко. — Это ведь давно все было?
«Ловчий сокол», «воззривший сокол», беркут, увидевший волка в степи, — так она объясняла ему, на кого он похож. Это невозможно было перевести на английский, но Владимир Афанасьевич догадался, что Варвара хотела сказать.
— Это ваш большой друг, — произнес Пауль Герхардович. — Она очень страдает. Но дома я не мог об этом говорить. Наверное, это не надо говорить никому, не правда ли?
У него было грустное лицо, у «воззрившего сокола». И так как Устименко молчал, Гебейзен переменил тему.
— Все сегодня невеселые, — сказал он. — И геноссе Богословский. Почему?
— Как всегда накануне трудного дня, — объяснил Устименко, думая о Варваре. — Геноссе Богословский твердо решил не сострадать. Такова задача. Но это ему дорого обходится, как все умозрительное.
— Так надо, чтобы он сострадал, — посоветовал Гебейзен. — Это же легче…
И, оставив Устименку в покое, заговорил с Богословским на морозце, возле покойницкой. Владимир Афанасьевич стоял, опираясь на палку, не слушал, о чем болтают старики. Стоял, высчитывал, прикидывал, когда «имел место» разговор Гебейзена с Варварой. И высчитал — перед тем, как они увиделись возле машины Штуба, вот как давно.